орой она шла с работы, предлагал пройтись. Только уводил подальше от своего дома, потому что родители этих прогулок с нею — не ровней ему, — видно, не одобряли. Напрасно мама тешила себя надеждой: «Раз он их не слушается, значит, ты ему, доченька, нравишься». Нет, Юргис даже не намекал на это. Кроме того единственного раза за городом, когда хотел поцеловать. Но потом снова был подчеркнуто сдержан. И никогда не назначал новой встречи. Появлялся неожиданно…
А все-таки вчера пришел к ней…
Вечером она застала Юргиса в еще худшем настроении, но все-таки в отцовских брюках. Он криво усмехнулся:
— Раз нет другого выхода…
Ужинали молча.
Гражину это затянувшееся молчание тяготило, и она попыталась заговорить.
— Я недавно видела Альгиса. Он теперь служит новой власти.
— Знаю. Всем хвастался, негодяй.
И снова повисло гнетущее молчание. Гражина хотела прервать его, но не знала как. Не найдя о чем заговорить, спросила:
— Хочешь, завтра цеппелинов наварю?
Юргис пожал плечами.
— В моем положении не приходится выбирать.
— Зачем ты так? Не надо себя унижать.
— Не я себя унижаю. Меня унизили, — и вдруг в сердцах выпалил: — Говорил же родителям, что надо убираться в Германию!
Она не поняла.
— Уехать? Разве советы выпускали?
— Тех, у кого в роду есть немцы, выпускали.
— А разве… разве ты не литовец, то есть не совсем литовец?
— Литовец я, литовец. Это мать вспомнила, что какая-то ее прабабка была немкой. Значит, мы могли уехать. Так нет, отец заупрямился: «Я человек, а не перелетная птица и останусь со своим народом». Остался. И что? Любезный народ защитил его? Руками таких, как Альгис, отправил к белым медведям.
Он умолк. Гражина была этим довольна — разговор только еще больше расстраивает и раздражает его.
Но раздражение не проходило. Оно снова прорвалось, когда она принялась стелить ему постель.
— Не надо мне уступать свое место. Непрошеному гостю и сундука довольно.
— Ты не гость, — только сказав это, подумала: а кто он? Но Юргис уже стащил с дивана одеяло, подушку, простыню и понес их в кухню. Закрыл за собою дверь.
Гражине опять стало жалко его. Но как ему помочь? Она сидела, уставившись на пустую материнскую кровать, на голую тумбочку, еще недавно уставленную пузырьками с лекарствами. Наконец, почувствовав, что засыпает, легла.
Спала, кажется, совсем недолго, внезапно почувствовав, что Юргис ложится рядом!
Она быстро села.
— Я лягу на сундуке… Мне там удобно… Я привыкла…
Но он потянул ее к себе.
— Лежи. Не съем я тебя.
Она пододвинулась к самой стене, хотела вжаться в нее. Но все равно Юргис был совсем близко, касался ее.
— Пусти, пожалуйста!
— Говорю же, что не съем.
— Все равно пусти.
— Не упрямься. — Он стал ее целовать. — Я же нравлюсь тебе… Знаю, что нравлюсь. И ты мне тоже… Особенно такая, мягонькая…
От этих слов, от его рук она странно обмякла. Понимала, что должна встать, выйти. Но он ее не отпускал. И она все слабее сопротивлялась…
Потом он уснул. А она лежала боясь шевельнуться, чтобы не потревожить его. Еле сдерживала слезы. Какой грех! Мама в могиле, а она… к тому же невенчанная… Но он же сказал, что она ему нравится. Значит, они обвенчаются. Она будет его женой. И чуть слышно прошептала: «Женой…»
Гражина легонько прислонилась к его плечу. К его мужскому плечу. И так спокойно стало на душе, так хорошо…
Утром, еще не совсем проснувшись, Гражина сразу все вспомнила!
Юргиса рядом не было. Он сидел на кухне и читал книгу. На ее «доброе утро» ответил не прерывая чтения. Оттого что от него исходила отчужденность, стало очень не по себе. Чтобы Юргис этого не заметил, она все делала отвернувшись от него и непривычно торопливо: убрала постель, разожгла примус, почистила картошку, поставила ее жарить, накрыла на стол. Но только для Юргиса. Сама сразу стала собираться на работу. Хотела поскорей уйти, оказаться там, среди своей малышни, — может, в хлопотах о них станет легче.
Не стало. Даже наоборот. Кажется, только теперь осознала, что означало его равнодушное чтение книги. Корила себя за то, что уступила ему, что утром не хватило смелости заговорить о венчании. Хотя о каком венчании может идти речь, ведь у нее траур. Но хотя бы заговорить об этом надо. Не впрямую, конечно, а как-нибудь издалека. Например, спросить, что он собирается делать. Нет, он может подумать, что это намек, чтобы ушел. Скажет: «Если я тебе в тягость, могу уйти». Нет, он ей не в тягость. И она не хочет, чтобы он ушел. Даже наоборот. Да и нельзя ему уйти. Высылки продолжаются. Повариха Текле утром пришла заплаканная — забрали ее брата, костельного звонаря.
Но как Юргису сказать про венчание? Да и скорее всего, он ухмыльнется: «Ксендза домой, что ли, позовешь?» И ведь правда. Домой ксендза зовут не для венчания…
2
Гражина сидела у материнской могилы, винилась, что целую неделю не приходила: после работы торопилась домой кормить Юргиса. Рассказала и о том, как он прибежал к ней в одной пижаме и тапках. Покаялась в великом своем грехе, поделилась своей болью — Юргис ведет себя как ни в чем не бывало, а когда она вчера назвала его ласково Юргялис, был недоволен. Как же с ним, таким, заговорить о венчании?
Где-то недалеко завыла сирена. Она вздрогнула. Еще одна. Досадуя, что эти завывания вторглись в ее жалобы маме, ждала, когда эта учебная тревога кончится. Сердилась, что теперь их объявляют часто, — хотят приучить людей при этом вое укрыться в ближайшей подворотне. Но почти никто этого не делает, каждый норовит пробежать мимо дежурного «загонялы».
Сирены не умолкали. Наоборот, выли еще протяжнее. Где-то гулко бухнуло. Гражина удивилась: откуда гром? Ведь небо чистое, нет ни одного облачка. Опять грохнуло, теперь несколько раз подряд. Ей стало не по себе. Она быстро поднялась, перекрестилась и заспешила к выходу.
Навстречу шел пожилой мужчина, почему-то с саквояжем.
— Барышня, не торопитесь, — посоветовал он, когда они поравнялись. — Кладбище вряд ли будут бомбить.
Она не поняла.
— Бомбить?!
— Началась война. Немцы напали на Советы.
— Но мне… надо домой.
— Как знаете. — Мужчина поднял руку в знак прощания и продолжил свой путь.
Она еще мгновенье постояла и теперь уже бегом помчалась к воротам.
Но дома все равно оказалась после окончания налета. Пришлось стоять в чужой, набитой встревоженными людьми подворотне. И только там, прислушиваясь к их разговорам, она постепенно стала понимать, что не просто какая-то далекая, известная лишь по учебникам страна Германия напала на чуждый ей Советский Союз, — над ее головой пролетают именно немецкие самолеты и бросают бомбы на ее город… И любая, падающая с таким диким свистом бомба может упасть как раз на этот дом, в подворотне которого она стоит. И на дом, в котором она живет. А там Юргис…
Когда самолеты наконец улетели, Гражина побежала домой с бьющимся сердцем. И только свернув на свою улицу и увидев, что дома на ней целы, пошла медленнее.
Оказалось, Юргис сам догадался, что это была не учебная тревога и не гром гремел, а началась война. И это его почему-то обрадовало.
— Наконец-то зададут чертовым комиссарам жару! Жаль только, что немцы не сделали этого неделей раньше. Не пришлось бы мне тут торчать.
Гражину задело это «торчать», но она не подала виду.
— Главное, твои родители были бы дома.
— Ничего, они скоро вернутся.
На улице послышались странные хлопки. Она подошла к окну. Трое парней с белыми повязками на рукавах стреляли из-за угла по мчащимся грузовикам с русскими солдатами.
— Драпают, — злорадно хмыкнул Юргис.
— Зачем стрелять? Ведь они сами уезжают.
— Ничего. Это им за ссылки в Сибирь.
Когда проехал последний грузовик, эти трое, явно разгоряченные стрельбой, убежали. Видно, охотиться за другими солдатами.
Улица была непривычно пуста. Лишь тени домов лежали поперек мостовой.
— Ладно, хватит мне прятаться, — сказал Юргис. — Пойду домой.
Гражина оторопела: он уходит?!
— Тебе же… нельзя появляться на улице!
— Теперь уже можно. Раз большевики дают стрекача, все можно.
— Но ведь… ваша квартира опечатана, — ухватилась она за спасительную соломинку.
— Ну и что? Сорву их дурацкую печать и хозяином войду в свой дом.
— А как же… — наконец она решилась. — Как же я?
Юргис не понял. Или… — ее вдруг обожгло — он сделал вид, что не понял…
— Я тебе, разумеется, очень благодарен за твое гостеприимство…
— Гостеприимство?
— …и если тебе когда-нибудь понадобится что-то от меня, я готов отплатить чем смогу.
«Отплатить… Значит, все это было… все это было…» — она боялась додумать до конца. Смотрела, как он влезает в отцовские туфли, как их зашнуровывает.
— А эти брюки, рубашку и обувь верну в ближайшее время. — Он аккуратно заправил рубашку, подтянул ремень. — Еще раз спасибо. Ты поступила как настоящий друг.
Когда за ним закрылась дверь, в комнате осталась только глухая тишина.
3
На работу и с работы она теперь ходила кружным путем, чтобы не проходить мимо стоящих вдоль всего проспекта немецких автомобилей, не видеть самих немцев — таких высокомерных, самодовольных. А по вечерам не торопилась домой. Не только потому, что уже не к кому было торопиться. Она старалась выходить из приюта тогда, когда на улицах уже не было бредущих по краю мостовой евреев с желтыми звездами на спине и груди. Ей было жалко этих униженных, обреченных людей. Им теперь запрещено все: покидать дом без желтых звезд, ходить по тротуару, переступать пороги магазинов (кроме предназначенных для них лавчонок), находиться на улице после шести часов вечера.
О том, что ей их жалко, она ни с кем не говорила и ни разу не слышала слов сочувствия им. С Марите и вовсе не имело смысла говорить. Она бы только пожала плечами: «У тебя что, других забот нет?» Не любит Марите евреев. Еще в гимназии не одобряла ее дружбы с Ципорой. Хотя признавалась, что Ципора «не скряга», что не отказывается прислать шпаргалку, но все равно твердила, что «евреи нам чужие».