в глаза, она вздрогнула: это был тот самый Митя, растерянный мальчишка в темноте чужого города. И рядом с ним она показалась себе той самой Люсей, что так по нему сохла и ждала, что он заметит, и сочиняла для него глупые вздыхательные стихи, которые никогда ему не показывала.
— Ты любишь мужчин бескорыстно. Ты — нимфоманка, но с железной силой воли.
Это Генрих, спьяну. Но нет, вряд ли она нимфоманка. Нимфоманка — это же как выключатель: тронул — горит. Нет, если бы она была нимфоманкой, не отказала бы Арсену. Тем более не применила бы перцовый баллончик. Арсена потом было очень жалко, когда он сидел, зажмурившись: пузатый, усатый, слепой — крот на солнце, — и, чихая через слово, возмущался:
— Слушай? зачем? сразу? Русский? язык не знаешь? Объяснить? не можешь?!
Чихая чуть реже, она протирала ему глаза маслом и оправдывалась:
— А джинсы? срывать — зачем сразу?! Русский язык? не знаешь?! Спросить не можешь?!
— Ара, если бы? спросил, дала бы?!
— Нет.
— А что тогда!?Она снова повернулась к зеркалу и строго взглянула на свое отражение. Предстояло причесаться. Это требовало серьезного настроя. Ее волосы — история непостижимого подлого бунта, отнимающего уйму нервов и времени. Они неукротимы. Вырываются из-под любой заколки и, если постричь, после первого же душа встают над головой пушистым каштановым взрывом. Каждый вечер она выходит на люди с гладко зачесанными волосами, голова — как спичечная головка. Часа через два, если не отлучаться нарочно для того, чтобы поправить волосы, на голове вырастают мочалки. Напоминание о начальной школе, о тех трудных временах, когда они, еще не подвергнутые «химии», притягивали нездоровое внимание мальчиков. Перед сном она вырезала из волос жвачки, чертополох, растирала и вытряхивала гипсовые сосульки и клялась в следующий раз быть начеку и никого не подпускать.
Когда мать впервые повела ее в парикмахерскую, средства для выпрямления волос там не нашлось.
— Нету? А почему?
— А зачем?
— Как зачем?
— Завить — пожалуйста. Записывайтесь. Очередь на неделю.
— Нам выпрямить. Вы что, не видите?
— Вижу. Раньше надо было думать!
Разглядывая в зеркале свой затейливый «барашек», парикмахерша буркнула им вслед: «Настругают, а потом начинается: распрямить, осветлить». Мать сделала вид, что не слышит. А Люся, уходя, прихватила со стола табличку «Вас обслуживает мастер Сушкова С.А.» и почувствовала себя грозной ведьмой, укравшей у мерзкой парик-махерши имя. С того визита в парикмахерскую у матери начался один из самых крепких запоев. Люся больше недели прожила в квартирантской комнате бабы Зины.
Яркую коробочку, на которой негритянка заплетала толстую шелковую косу, спустя полгода мать как-то очень сложно «доставала» в «Березке».
— Сумасшедшие деньги отдаю, — вздыхала она, открывая и закрывая кошелек. — Может, попробовать сбрить?
Спасла Люсю все та же баба Зина.
— Хрена тебе лысого, — заявила она, когда мать на кухне поделилась своим планом обрить дочку наголо. — Такие же и отрастут.
Та негритянка с коробочки, коса у которой аккуратным толстым канатом лежала на плече, засвидетельствовала окончательно и неопровержимо, что Люся — не белая и для того, чтобы жить среди белых, необходимы некоторые дополнительные усилия. «Мулатка», — впервые отчетливо подумала она о себе. И стала вспоминать песни, в которых пелось о мулатках. Вспомнилось много пиратских и ковбойских песен, и в тех песнях все с мулатками было в ажуре, и Люся решила, что это очень даже здорово — быть мулаткой, нужно лишь выпрямить волосы, чтобы мальчишки не бросали в них гипсом.
Увы, даже самой дорогой «химии» хватало разве что на месяц.
Автоматическими движениями она выдавливала гель на гребень, морщась, тащила его ото лба к затылку и, перехватив расчесанные волосы другой рукой, зажимала в кулак.
«Зачем, в принципе, петь блюзы по-русски», — сказал Генрих. Зачем она вообще начала петь блюзы? Наверное, из-за него. Самый первый спела только для того, чтобы ему понравиться, в гостях у его друзей. В консерватории она никогда не интересовалась блюзами. Старалась, как все, пыхтела на сольфеджио, училась технике звуко-извлечения. Но, заглядывая иногда на занятия по вокалу, Петр Мефистофелевич, послушав ее пару минут, начинал топать ногами и шипеть (последствия ангины): «Стоп! Что за вой?! В Гарлем! В кабак!» — и, театрально заломив руки, выбегал из класса. Он вообще не любил девочек и кричал на всех. «На рынок! Селедкой торговать! Кто вас сюда принял, кто?» На него не очень-то обращали внимание. Некоторые преподаватели просто-напросто запирались от него на щеколду. Но про Гарлем и кабак он кричал только ей. С него и началось.
Второй куплет она помнила. «А сердце — скоропортящийся груз, и так длинна, длинна ночная ходка. Наплюй на все: здесь продается блюз. И водка».
Почему-то она запоминает все, что ее окружает в тот момент, когда новая строчка вспыхивает в голове. В тот день снова шел дождь. Долгий. Она лежала на тахте, закинув ноги в теплых носках на трельяж, и слушала. Когда-то вечерний дождь означал, что мать не придет ночевать. Не любила ездить с работы по дождю. Здесь, под землей, дождь звучал необычайно сухо, будто состоял из песчинок. Не лился, не капал, не журчал, даже не барабанил, как это часто случается с дождями в песенках, — монотонно шуршал. До этого Люся не замечала, как необычно звучит здесь дождь. Шуршащий подземный дождь в отличие от наземного, обычно слишком экспрессивного, оказался неплохим аккомпанементом. До этого Люся знала несколько таких аккомпанементов. Ночью — прохудившийся кран, неожиданно точно отстукивающий по раковине ритм, ветер в трубе котельной, сложно смешавший гул и свист. По утрам — ржавые качели, на которые садилась та девочка, что так любила перед школой посидеть на качелях, пока бабушка не начинала кричать с балкона: «Сейчас же в школу!» Люся долго собиралась подружиться с той девочкой? Старый лифт, бьющий по стенкам шахты кабинкой, до которой можно дотянуться, высунувшись из окна. Подъемный кран, дирижирующий стройкой где-то над головой, скрип кровати за перегородкой, если к соседке перед работой заглянул сосед-гаишник, и конечно, конечно, стук вагонных колес.
Крепко сжимая пойманный в кулак хвост, она освободившейся рукой взяла со столика металлическую заколку. Щелчок — волосы были закованы. Люся включила фен и развернутым плашмя гребнем стала приглаживать их, липкие и лоснящиеся от геля.
Когда с волосами было кончено, Люся сняла со стены гитару. Выудила из кучи мелочей в небольшой вазочке медиатор. Медиатор оказался сильно искривлен, так что Люся швырнула его обратно и стала осторожно, чтобы не испортить маникюр, перебирать струны пальцами.
«Ты падок на продажную печаль. Ты возбуждаешься — не правда ли — на эти звуки? Ты ждешь, когда же сутенер-рояль предложит публике мои услуги».
Пожалуй, это может быть началом. Первый куплет а капелла, низко. А после, развязно и сначала несколько размазанно, вступает рояль. Хотя? никогда она не споет этот блюз под рояль. Впрочем, и никакой другой из своих блюзов не споет.
Люся поймала себя на том, что снова смотрит в глаза своему отражению. Отражение стало непростительно настырным. Да, да, нужно что-то решать. Лучше бы уехать из города. Куда-нибудь подальше. Да! В Москву? Почему бы нет? Не кинется же Шуруп искать ее в Москве. Говорили, он стал в тюрьме большим человеком, смотрящим, и поклялся ей отомстить. Но вот уже недели две, как Шуруп должен был освободиться, а к ней все не заявляется. Может быть, и не было никаких клятв. Наврали бывшие соседи, жестоко позабавились. И все-таки надо уехать, начать жизнь заново. Самое время. Наверное, следует строить жизнь из прочных вещей.
Она встала и прошлась по каморке. Прочные вещи нужны ей сейчас как никогда. Щит «Осторожно, идут стрельбы» снова попался под ноги, она пнула его, не пощадив своих концертных туфель.
Щит залетел под буфет.
На туфле появилась глубокая царапина, она заметила, что на ней ее любимые туфли с пряжкой.
Никуда она не уедет.
Глава 8
То, что Ваня забыл поздравить его с днем рождения, самым естественным образом должно было бы обидеть Митю. Но кое-что он запретил себе раз и навсегда, и главное — он никогда не должен был обижаться на Ваню и звонить ему сам. Два дня он терзался страхом, не случилось ли чего в их норвежской столице, не вляпался ли глупый город Осло в какой-нибудь страшный ураган, сдиравший крыши с домов, как пивные крышки, крошивший кирпичные стены. Но нет, в новостях про Осло да и в целом про Норвегию, скучную холодную Норвегию — ни слова. Тогда он решил, что неприятности обрушились непосредственно на семью Урсусов, и, не удержавшись, набрал длиннющий заграничный номер. К трубке подошел Кристоф, бодрый и вежливый, и Митя, так и не сумев нацедить из себя ни слова, нажал на рычаг. Время шло, Ваня не звонил, и Митя начинал переживать из-за того, что, чем позже сын вспомнит о его дне рождения, тем больнее его уколет стыд, и лучше было бы, решил он наконец, если бы Ваня так и не вспомнил: скоро увидятся, обнимутся, миллион впечатлений — а эта история так и канет беззвучно в небытие.?Ваня позвонил рано утром тридцать первого декабря.
Митя собирался на работу. Новогодняя смена выпала Толику, но он его подменил — чтобы не ломать голову над тем, как убить эту ночь, неизбежно заражающую праздничной горячкой.
— С наступающим! Боялся, что не застану тебя. Вдруг ты куда-нибудь уйдешь отмечать?
— Привет. И тебя с наступающим. Ну что, вы там, в своем Осло, празднуете, как положено, нет?
— Празднуем. Мама всегда празднует. А соседи нет, конечно.
— Молодец мама. Праздники, они лишними не бывают. Да, сынок?
— А? Да?
— Что маме подаришь?
— Я? Нет, подарки на Рождество, а на Новый год? нет.
— Ну что ж, сынок, мне пора бежать. Передавай мои наилучшие пожелания Урсусам, исполнения-осуществления, свершения намеченного. Обнимаю.