После того как мы долго брели по одной довольно широкой улице, Виталис свернул направо, и мы очутились в совсем бедном квартале. Высокие черные дома, казалось, соединялись наверху. Посреди улицы протекал грязный вонючий поток, но на него никто не обращал внимания — на мокрой мостовой толпилось множество народа. Нигде не видел я таких бледных лиц и никогда не встречал таких дерзких и развязных ребят, как те, что шныряли среди прохожих. В многочисленных кабачках мужчины и женщины пили, стоя перед оловянными стойками, и громко орали песни На углу я прочел название улицы: де-Лурсин.
Виталис, казалось, хорошо знал, куда шел; он осторожно пробирался между людьми, стоявшими на дороге. Я шел по его пятам и для большей уверенности держался за край его куртки.
Пройдя двор и подворотню, мы очутились в каком-то мрачном колодце, куда, верно, никогда не проникало солнце. Хуже и отвратительнее этого места я ничего в своей жизни не видел.
— Дома ли Гарафоли? — спросил Виталис какого-то человека, который, светя себе фонариком, развешивал на стене тряпки.
— Откуда я знаю! Подите и посмотрите сами. Его дверь на самом верху, против лестницы.
— Гарафоли это тот падроне, о котором я тебе говорил, — объяснил мне Виталис, поднимаясь по лестнице, ступеньки которой были так скользки и грязны, словно они были вырыты в сырой глине. — Он живет здесь.
Улица, дом, лестница уже внушали отвращение. Каков же будет хозяин?
Поднявшись на четвертый этаж, Виталис без стука открыл дверь, которая выходила на площадку, и мы очутились в большой комнате, похожей на просторный чердак. Середина ее была пуста, а по стенам стояло двенадцать кроватей. Стены и потолок, когда-то белые, стали теперь от копоти, пыли и грязи совсем неопределенного цвета, штукатурка местами отвалилась. На одной из стен рядом с нарисованной углем головой были изображены цветы и птицы.
— Гарафоли, вы дома? — спросил Виталис входя. — Я никого не вижу. Ответьте, пожалуйста, с вами говорит Виталис.
Комната, освещенная тусклой лампой, висевшей на стене, казалась пустой, но на слова моего хозяина откликнулся слабый детский голос:
— Синьора Гарафоли нет дома, он вернется через два часа.
К нам подошел мальчик лет десяти. Он еле тащился, и я был так поражен его странным видом, что даже сейчас, столько лет спустя, вижу его перед собой. Казалось, у него не было туловища, а непомерно большая голова сидела прямо на ногах, как это часто изображают на карикатурах. Лицо его выражало глубокую грусть, кротость и покорность судьбе. Он был некрасив, но его большие кроткие глаза и выразительные губы обладали каким-то особым очарованием.
— Ты уверен, что хозяин вернется через два часа? — спросил Виталис.
— Совершенно уверен, синьор. В этот час мы обедаем, и он сам раздает обед.
— Если он возвратится раньше, скажи ему, что Виталис придет сюда через два часа.
— Через два часа? Хорошо, синьор
Я хотел последовать за Виталисом, но он меня остановил:
— Побудь здесь, ты отдохнешь до моего прихода.
Видя, что я испугался, он прибавил:
— Не беспокойся, я вернусь.
Когда на лестнице затих стук тяжелых шагов Виталиса, мальчик обернулся ко мне.
— Ты из нашей страны? — спросил он меня по-итальянски.
Живя с Виталисом, я настолько хорошо выучил итальянский язык, что свободно понимал все, хотя сам на нем не говорил. — Нет, — ответил я по-французски. — Ах, как жаль! — сказал он, печально глядя на меня своими большими глазами. — Я бы хотел, чтобы ты был из нашей страны.
— Из какой страны?
— Из Лукки.[8] Ты бы тогда сообщил мне какие-нибудь новости.
— Я француз.
— Тем лучше.
— Ты разве больше любишь французов, чем итальянцев?
— Нет. Я говорю: тем лучше для тебя Потому что итальянец, верно, приехал бы сюда для того, чтобы служить у синьора Гарафоли, а это мало завидная участь.
— Разве синьор Гарафоли такой злой? Мальчик ничего не ответил, но взгляд его был красноречивее слов. Потом, как бы не желая продолжать разговор на эту тему, он повернулся ко мне спиной и направился к большой печке, занимавшей конец комнаты. В печке горел сильный огонь, и на этом огне кипел большой чугунный котел. Желая погреться, я подошел к печке и тут заметил, что этот котел был какой-то особенный. Крышка с узкой трубочкой, через которую выходил пар, была с одной стороны плотно прикреплена к котлу, а с другой заперта на замок.
Я уже понял, что не следует задавать нескромные вопросы относительно Гарафоли, но спросить про котел — это дело другое.
— Почему котел на замке?
— Для того, чтобы я не мог отлить себе супу. Я не мог удержаться от улыбки.
— Тебе смешно? — грустно продолжал он. — Ты, наверное, думаешь, что я страшный обжора. Нет, я просто голоден и от запаха супа становлюсь еще голоднее.
— Неужели синьор Гарафоли морит вас голодом?
— Если ты будешь у него работать, то узнаешь, что здесь не умирают с голоду, но жестоко страдают от него. В особенности страдаю я, потому что таково мое наказание.
— Наказание? Умирать с голоду?
— Да. Об этом я могу рассказать. Если Гарафоли станет твоим хозяином, тебе это может пригодиться. Синьор Гарафоли мой дядя, он взял меня к себе из милости. Надо тебе сказать, что моя мать вдова и очень бедна. Когда Гарафоли в прошлом году приехал в нашу деревню, чтобы набрать себе детей, он предложил матери взять меня с собой. Нелегко было моей матери со мной расставаться. Но что поделаешь, раз это необходимо! А это было необходимо, так как у нее нас шесть человек, и я самый старший. Гарафоли предпочел бы взять моего брата Леонардо, потому что Леонардо очень красив, а я безобразен. Красивому легче зарабатывать деньги, но мать не захотела отдать Леонардо. «Раз Маттиа старший, — решила она, — то пускай он и едет». И вот я уехал с дядей Гарафоли. Представляешь себе, как мне тяжело было покидать дом, плачущую мать и в особенности маленькую сестренку Кристину, которая очень любила меня. Мне было также очень жаль расставаться с братьями, товарищами и родной деревней.
Я очень хорошо знал, как трудно расставаться с любимым домом, и до сих пор не забыл, как сжалось мое сердце, когда я в последний раз увидел белый чепчик матушки Барберен.
Маленький Маттиа продолжал свой рассказ:
— Когда мы уезжали, я был у Гарафоли один; но через восемь дней нас уже было двенадцать, и мы все отправились во Францию. Ах, какой длинной и печальной показалась мне и моим товарищам эта дорога! В конце концов мы прибыли в Париж. Здесь нас рассортировали: более крепких отобрали для работы печниками и трубочистами, а более слабых заставили играть и петь на улицах. Я оказался недостаточно сильным для того, чтобы надеяться на хорошую выручку от игры на гитаре. Поэтому Гарафоли дал мне двух белых мышек, которых я должен был показывать в подворотнях, и заявил, что я должен приносить домой ежедневно не меньше тридцати су. «Сколько су ты не доберешь до тридцати, — добавил он, столько ударов палкой получишь вечером».
Набрать тридцать су очень трудно, но выносить палочные удары еще труднее, особенно когда тебя бьет Гарафоли. Я делал все, чтобы собрать нужную сумму, и не мог. Не знаю почему, но мои товарищи были счастливее меня. Это выводило из себя Гарафоли. «Какой идиот этот Маттиа!» — говорил он.
Наконец Гарафоли, видя, что колотушками ничего не достигнешь, придумал другое средство. «За каждое недоданное су я буду удерживать одну картошку из твоего ужина, — объявил он мне. — Надеюсь, что твой желудок будет чувствительнее твоей шкуры». Через месяц или полтора после такой голодовки я здорово исхудал. Я сделался бледным — таким бледным, что часто Слышал, как про меня говорили: «Вот ребенок, умирающий с голоду». Меня стали жалеть в нашем квартале, и я частенько получал кусок хлеба или тарелку супа. Это было для меня хорошим временем. Гарафоли не колотил меня больше, а когда он лишал меня картошки за ужином, я не очень огорчался, так как имел уже кое-что на обед. Но раз Гарафоли увидел, как одна торговка фруктами кормила меня супом, и понял, почему я не жалуюсь на голод. Тогда он решил не пускать меня больше на улицу, а заставил варить суп и заниматься уборкой комнаты. Но чтобы при готовке супа я не мог попробовать его, он и изобрел этот замок. Утром перед уходом он кладет в котел говядину и овощи, а затем запирает крышку. Я должен следить за тем, чтобы суп кипел. Отлить его через узкую трубку невозможно. С тех пор как я работаю на кухне, я чувствую себя ужасно. Запах горячего супа только увеличивает мой голод. Скажи, очень ли я бледен? Мне никто не говорит правды, а зеркала здесь нет.
Зная, что не следует огорчать больных, говоря им, как они плохо выглядят, я ответил:
— Да нет, ты совсем не бледный!
— Ты говоришь неправду для моего успокоения. Напрасно. Я был бы счастлив, если бы узнал, что я очень бледен и болен. Мне так хочется по-настоящему заболеть!
Я с изумлением посмотрел на него.
— Тебе это непонятно? — спросил он улыбаясь. — Однако это очень просто. Когда человек болен, его или лечат, или дают ему умереть. Если я умру, то не буду больше голодать, меня не будут бить. Если же меня вздумают лечить, то положат в больницу, а попасть в больницу — настоящее счастье!
Я, наоборот, очень боялся больницы; когда я изнемогал от усталости, мне стоило только подумать о больнице, как я уже опять был в силах идти. И потому слова Маттиа сильно поразили меня.
— Если бы ты знал, как чудесно в больнице! — продолжал он. — Я уже лежал однажды. Там есть один врач, высокий блондин, у него всегда в кармане ячменный сахар — правда, ломаный, он дешевле, но от этого не менее вкусный. Сиделки разговаривают ласково: «Сделай так, мой маленький», «Покажи язык, бедняжка». Я очень люблю, когда со мною ласково разговаривают. Моя мама всегда говорила со мною очень ласково. А когда ты начинаешь выздоравливать, тебе дают вкусный бульон, вино. Теперь я только на то и надеюсь, что Гарафоли отправит меня в больницу. К сожалению, я еще не н