ура должна подавать себя как органическая альтернатива, как символ социального статуса и устремления. Медиа должны отбросить все, чему научились на последней фазе своего развития, чтобы возглавить восстание против стиля написания текстов, поощряемого технологическими компаниями: полного заимствований, легковесного, ориентированного на скорость. Подписка дает возможность сойти с рельсов кликбейта. (Сразу после победы Дональда Трампа на президентских выборах New York Times успешно продала публике свой образ в качестве оплота демократии, приобретя 130 000 подписчиков и косвенно противопоставив себя Facebook как болоту, где процветают теории заговора и обман.) Конечно, в сети всегда можно будет найти много информации бесплатно. Но если просвещение и достоинство не бесплатны и не приобретаются без усилий, такая плата представляется разумной.
Слова «культура» и «сельское хозяйство» («агрикультура») происходят от латинского colere. Великий критик Реймонд Уильямс извлек на свет эту окаменелость: «Colere имеет много значений: населять, возделывать, защищать, поклоняться». Когда латинский корень пришел в английский язык, он относился исключительно к земледелию и скотоводству. «Культура» означала заботу о растениях и скоте в процессе их естественного роста.
Накануне эпохи Просвещения это слово стали употреблять как метафору в отношении людей, о которых тоже следовало заботиться. В первую очередь ум требовал внимания, защиты и возделывания. Томас Мор: «ради культуры и выгоды их умов»; Фрэнсис Бэкон: «культура и возделывание умов». Слово «культура» никогда не имело четко определенного значения. Напротив, мы применяем его без разбора и наполняем смыслом по собственному усмотрению. Уильямс называл культуру «одним из двух или трех наиболее сложных и многозначных слов английского языка».
Несмотря на свою долгую и извилистую историю, слово сохраняет следы первоначального colere. Наша вера в культуру слабеет, уступая место увлечению данными, но мы еще поклоняемся в ее святилищах. Мы еще верим, что изобразительное искусство, книги, музыка и фильмы могут помочь нам в возделывании самих себя. Именно это имел в виду Луи Брэндайс, когда говорил о «развитии способностей».
Это благородная мысль, но она не лишена специфической окраски. Определить человека как «культурного» означает утверждать его превосходство. Социолог Пьер Бурдье построил карьеру, утверждая это, пусть и излишне эмоционально. Бурдье, сын крестьянина, в детстве говорил на исчезнувшем с тех пор диалекте французского. Он поднялся через все слои французской меритократии в самый высший, рафинированный слой интеллигенции. И будучи принят в этот узкий круг, немедленно обрушился на него с критикой. Бурдье утверждал, что правящий класс устанавливает правила, определяющие границы приемлемого. Он определяет, какое искусство, книги, пищу считать хорошими, и создает словарь для их описания, обладающий свойством отсекать непосвященных. «Вкус классифицирует в том числе самого классифицирующего», – гласит его знаменитое высказывание.
Бурдье описывал очень французский мир, американцу трудно оценить его рассуждения по достоинству. Открытый снобизм не приживается в царстве гамбургера и яблочного пирога. Другой француз, Алексис де Токвиль, понимал это. Природа американского общества не терпит элитарности. По словам Токвиля, представители элиты обращались с наемными работниками как с равными, несмотря на то что их банковские счета говорили совсем другое (и на то, что наша вера в равенство породила процветающую посредственность). Культурные элиты считали себя обязанными поднимать уровень масс – идеал, которому мы обязаны тем, что в середине XX в. в Америке такого развития достигла культура, ориентированная на людей со средними запросами[126]. В эти anni mirabiles[127] издания Генри Люса[128] привлекали серьезных писателей (Джеймса Эйджи, Дуайта Макдональда, Джона Херси, Даниела Белла), на обложках значились имена серьезных интеллектуалов (Уолтера Липпмана, Рейнгольда Нибура, Т. С. Элиота), и сами эти обложки создавались серьезными художниками (Фернаном Леже, Диего Риверой, Рокуэллом Кентом). Корпорация NBC пригласила Артуро Тосканини дирижировать ее оркестром; Леонард Бернстайн вел шоу в прайм-тайм на CBS, объясняя, как правильно слушать симфоническую музыку. Клубы Book of the Month и Readers’ Subscription регулярно доставляли литературу в американские дома.
Все эти усилия элиты были пропитаны чувством «положение обязывает», а беспокойство о социальном статусе обеспечивало им благодарный прием американской публики. Благодаря закону о ветеранах войны от 22 июня 1944 года[129] миллионы американцев смогли окончить колледж, часто оказавшись первым поколением своей семьи, поднявшимся выше уровня средней школы. Процветание послевоенных лет пополнило ряды среднего класса. Чтобы подтвердить свой переход на более высокую ступень социальной лестницы, американцы активно приобщались к более высокой культуре. Они заполняли полки и шкафы, плод вдохновения Бернейса, энциклопедиями, изданиями классики в кожаных переплетах и романами в твердых обложках. В кино процветал арт-хаус, поскольку на Годара и Антониони был вполне ощутимый спрос. Города среднего размера стали активно обзаводиться симфоническими оркестрами.
Не все, что росло и развивалось тогда, стоит хвалить. Выражение «человек со средними запросами» не зря стало уничижительным. Внутри самой идеи культуры существовало напряжение. Элиты, которым принадлежали медиа и издательства, фирмы звукозаписи и киностудии, видели себя в роли покровителей искусства. Но не следует забывать, что их собственность была коммерческим предприятием. В худшем случае они продавали массовую литературу, выдавая ее за шедевр. В лучшем – находили действительно выдающееся искусство и новаторские идеи и продавали их аудитории.
Крупнейшие компании в издательском деле и журналистике мифологизировали свою деятельность, многие и сейчас пытаются примерить на себя благородную патину. Их возвышенный образ мыслей легко вернуть на землю. Эти фирмы могут подавать себя как хранителей серьезной интеллектуальной деятельности, но в то же время они существуют, чтобы приносить прибыль. Они – не Медичи[130] последних дней[131], даже если такое представление о себе помогает им делать свое дело. Здоровье нашей культуры тем не менее зависит от жизнеспособности этого мифа. Именно он связывает все эти компании с colere, древним корнем культуры, верой в то, что их долг – возделывать умы. Вне этого мифа культура – всего лишь еще один товар на потребу рынку.
Этот миф еще жив, но едва-едва. Мы стоим на пороге эры искусства и идей, сгенерированных алгоритмически. Машины все активнее подсказывают людям темы для исследований, а люди все чаще следуют их подсказкам. Не эксперимент и новизна, а данные указывают путь, ведущий нас к новой формуле. Миф о возделывании ума уступает место грубой манипуляции.
Распространенной реакцией на эти перемены служит отстраненность, фатализм перед лицом неостановимого движения технологии и изменения привычек подрастающих поколений. Критиковать перемены становится все равно что потрясать кулаками в бессильной ярости или стоять на пути у локомотива истории. Лучше проявить зрелость, говорим себе мы. Лучше поддаться, максимально использовать обстоятельства к собственной выгоде и идти своим курсом через шторм, твердо сжимая штурвал. Но авторы и редакторы в глубине души осознают, что компромиссы обходятся слишком дорого; некоторые читатели тоже чувствуют, что есть лучшая альтернатива. Бывают моменты, когда все с этим согласны. Избрание Дональда Трампа вызвало шок от коллективного осознания, что культура медиа действительно уже не та, что прежде, и чувство, что мысль нуждается в защите лучшей, чем беззубые контролеры из Facebook и Google. Осознать проблему недостаточно. Мы должны сделать необходимые выводы из нашего анализа и перейти к решительным действиям прежде, чем самые важные общественные учреждения и ценности изменятся безвозвратно.
Глава 11. Бумажный бунт
Существует одна технология, подаваемая как неизбежность и представляющая собой, как принято думать, предложение, от которого потребитель не в силах отказаться. Она не оправдала ожиданий, и разрыв между первоначальным ажиотажем и реальностью делает публику готовой прислушиваться к серьезной критике в адрес новинки, служит предвестником будущего – и решительного отказа от нее.
Когда Джефф Безос выпустил на рынок первый Kindle, устройство для чтения электронных книг, я заказал его себе сразу. Как человек, всю жизнь испытывавший страсть к книгам, я чувствовал, что тут что-то не так. Тем не менее я быстро справился с чувством вины за свое личное участие в метаморфозе традиционного чтения. По правде говоря, именно о таком изобретении я мечтал. Книжный магазин и книга, две вещи из числа моих любимых, объединились в одном устройстве. Его создатели обещали, что любую существующую на свете книгу можно будет скачать на него быстрее, чем зевнуть.
Устройство было слишком сложным. Оно было снабжено клавиатурой, которая практически не работала, и неуклюжим джойстиком, пригодным разве что для проверки ловкости рук. Страницы переворачивались не вовремя. И тем не менее Kindle был чудом. Я стал активно покупать книги – и в отличие от прежних набегов на книжный магазин после этого не появлялось стопок книг, громоздящихся в беспорядке на полу или, хуже того, – непрочитанных, стоящих на письменном столе и вызывающих чувство вины одним своим видом. Целый год Kindle всюду ходил со мной в кармане сумки и отдыхал на столике возле кровати. Белый пластик его корпуса покрылся черными разводами – следами моих грязных лап.