рь воздух. Изделие с готовностью расправилось. Таня побледнела.
— Наташенька… ты где же это взяла?.. — спросила она хриплым шепотом и протянула руку. Наташка, почуяв неладное, вытянула презерватив изо рта и спрятала за спину.
— Гришка дал, — сказала она. — Мам, только эти шарики не летают. Почему они не летают?
Таня смотрела на дочь. Ну конечно, Гришка. Гришка Бойко. Чтобы комсомольцы будущего не размножались. Его отец подучил!
— И ты что же, вот так вот с ним по улице, да?..
— Ага, — кивнула Наташка. — Только синие шарики все равно красивее. Помнишь, как ты на первое мая купила?
— Наташенька, дай сюда… дай мне, пожалуйста, этот… шарик… — Таня протянула руку.
Наташка потопталась, посопела.
— Мам, а ты поможешь надуть?
— Помогу, — посулила Таня елейно.
Наташка еще посопела, но «шарик» все-таки отдала. Все равно нужно было просить ниточку, чтобы его перевязать.
Таня выхватила его — и закричала. Что кричала, как долго, как громко — не помнила, а помнила только ревущую Наташку и как волочет ее в душевую, толкает к раковине, плещет ей, отбивающейся, в лицо водой, хватает мыло и пытается намылить дочке рот — а Наташка, багровая от слез, от испуга, вырывается и визжит.
У Наташки потом долго держались синяки на запястье — вся пятерня отпечаталась. А «импортные шарики» куда-то пропали. Нет, наверняка Таня как-то от них избавилась, прежде чем наказала Наташку. Но как?!
Она ошибалась. Не отец. То есть не Юрчик. Это придумал вовсе не он. Старший брат научил мальчика Гришу, как опозорить Наташку, присвоившую чужой ящичек. Он был большой мальчик, он знал, где хранятся «гондоны» — в гардеробе под папиными носками. Он подучил Гришку, собрал компанию старших пацанов — и они из-за кустов наблюдали, покатываясь со смеху, как Наташка надувает первый презерватив. Он не очень хорошо дулся, «импортный» шарик. Наташка смешно напрягала щеки, а воздух с шумом вырывался обратно. Гришке объяснили, куда это надевают, и пока Наташка дула, он испытывал мстительную радость и немножечко брезгливость. Он наблюдал, как презерватив наливается воздухом, а потом помог Наташке перевязать его. Так она и побежала домой, размахивая «шариком» на нитке. Взрослые косились на странную девочку, перешептывались, хихикали. Но не нашлось ни одного, кто остановил бы ее и отобрал неуместную игрушку. Молодые и веселые люди жили в Усть-Илимске.
Через три недели после этой истории Таня и Наташка подъезжали к Новосибирску. Таня уволилась, взяла расчет, отказалась от ордера. Она уезжала налегке, ничего не нажив в городе мечты — ни ста рублей, ни ста друзей, а лишь злость и усталость. Толя оставался. Тогда, после истерики, кое-как успокоив рыдающую дочку, обцеловав ее с ног до головы, она бросилась искать по городу непутевого своего Толю. Как единственного родного человека — чтобы пожаловаться, объяснить… чтобы он Юрчику… ну хоть морду набил, что ли, чтобы хоть что-нибудь сделал, защитил бы… она искала долго, обегала весь город, и тут кто-то сжалился, шепнул ей. Толя обнаружился в общаге у маляров-штукатуров. Было поздно, и он крепко спал, прижавшись к тощей страхолюдной тетке, сжимая в горсти ее вывалившуюся грудь.
Поезд снотворно постукивал, за окном проплывали деревья, готовые вот-вот пожелтеть, разматывалась под колесами почти бесконечная страна, а Наташка ничего — лазила с нижней полки на верхнюю, глазела в окно, тараторила, и пока подобрались к Уральским горам, покорила весь вагон. Это было ее самое первое путешествие, и Наташка радовалась поезду, добрым попутчикам, которые угощали вкусненьким, и что в неизвестном Военграде у нее дедушка, и что скоро в первый класс… а про папу мама пообещала, что он их потом догонит.
О разводе Наташка узнала в двенадцать лет, случайно. И ух как разозлилась на мать — со всей силой гормональной перестройки. Типичная, в общем, история.
— Ба, ты чего тут в темноте-то? — спросила Женька, высовываясь в коридорчик. — Опять плачешь, что ли?!
Она щелкнула выключателем, и коридор наполнился желтым светом. Татьяна Александровна подняла на внучку мокрые глаза, глянула исподлобья.
— Ба? — насторожилась Женька. В прошлый раз так же сидела, а потом в «скорую» пришлось звонить, с сердцем плохо сделалось.
— Ничего, Женечка, ничего, — пробормотала Татьяна Александровна виновато и опустила взгляд. Вытащила из кармана давешнюю тряпочку для пыли и утерла глаза. — Плохое вспомнилось просто.
— Так ты не вспоминай, — посоветовала Женька. — Нахрен надо!
— Нахрен? Что за словечки у тебя! — Татьяна Александровна возмущенно привстала, забыв плакать.
— О. Узнаю бабушку, — констатировала Женька и проследовала к телефону. Угнездила аппарат на коленках, стала шумно набирать номер.
— Поела? — спросила Татьяна Александровна.
— Угу.
— Борща поела?
— Ба, не мешай!.. Добрый вечер… Пирава позовите, пожалуйста…
В голосе ее слышалось отчетливое кокетство.
Татьяна Александровна покривилась и пошла в кухню, где ждала кастрюля борща — конечно, нетронутого, потому что кто же будет обедать борщом, если в доме еще не кончился сыр.
Глава 12
Зато не пьет… Для Татьяны Александровны это был главный аргумент в пользу зятя. Точнее, это был единственный аргумент, позволивший скрепя сердце дать согласие на свадьбу. Она уже тогда подозревала, что пожалеет. Но свои-то мозги ребенку разве вставишь? Особенно когда ребенку под тридцать. И без того про Наташку болтали, что пробы ставить негде. А этот Гена был приезжий — Наташка его и окольцевала по-быстрому.
Она тогда была еще хорошенькая — сочная, но не оплывшая; таких хотят, но не сердцем, а как поэт писал, «звон свой спрятать в мягкое, в женское». И тут бы ей гордости капельку, да где там — всем верила, всех любила.
После школы учиться поступила она по-человечески, в Ленинград. На перспективную специальность, с прицелом остаться и устроиться куда-нибудь в НИИ — материных трудовых подвигов Наташка не понимала и не хотела, да и времена были не те — перестройка. Но пока добралась до диплома, очнулась в другой стране, даже в другом городе. Диплом инженера стал никому не интересен. Попробовала остаться в Питере: устроилась в ларек торговать пивом и сигаретами — и там связалась с женатым хозяином. Южный человек, сулил золотые горы, но недолго. Наташка двинулась в Москву, и там дело поначалу вроде пошло на лад — тоже был ларек, точнее, столик на Арбате. Торговала сувенирами. Открытки, матрешки смешные — внутри Ленина Сталин, внутри Сталина Хрущев, внутри Хрущева Брежнев — и самый крошечный — Горбачев, состоящий из одной головы с пятном. А всего больше в тот год любили иностранцы матрешку-Ельцина. Чистенькая работа, публика в основном заграничная: восторженные, дружелюбные, небедные люди, — и стала жизнь налаживаться, но тут случилась очередная любовь. Сперва квартиру снял, шубу купил, машину обещал, а потом пропал. Квартиру оплачивать стало нечем, на сувенирах столько не заработаешь, и вернулась Наташка на незавидные стартовые позиции.
Подружки говорили — дура, иностранца ищи. А Наташка и рада бы, но никак не подворачивался. Пришлось возвращаться домой… а все потому, думала Татьяна Александровна, что слишком лепилась к мужикам, своей головой думать не умела. Вот и оказалась у разбитого корыта, в Военграде, и про обе столицы говорила теперь: «зажрались». Только шуба и осталась на память.
Татьяна Александровна приняла Наташку. Вместе было как-то полегче. И сама-то она по молодости свалилась отцу, как снег на голову. Но тогда были другие времена — простые и понятные. Всего и было у Тани проблем — как-то ужиться с буфетчицей. Таня старалась все делать ей назло — но это машинально; буфетчица была добрая женщина и совсем безобидная. Все Танино раздражение, накопившееся за годы брака, обрушилось на нее. А папа даже не заступился. Собрали вещи и съехали. У буфетчицы была комната в общежитии, она ее задешево командировочным сдавала. Вот, им отказали, заселились сами.
Конечно, она была не чета маме. Простецкая, малограмотная. Говорила «масла» — она. Говорила «тубаретка», «полувер». Книг не читала. Но зато умела обживаться где угодно, создавая вокруг пространство, полное тепла и уюта. Таня это умом-то понимала, а ссорилась — не могла остановиться.
Зажили с Наташкой в родительской двушке. Таня устроилась на завод, но работала больше по общественной части. Она и правда много делала: доставала ордера и путевки, устраивала санкурлечение и пионерский лагерь, ни крошки не пытаясь отщипнуть себе от профсоюзного пирога. К ней шли жаловаться и просить. И, как честный человек, она оказалась легкой добычей для тех, кто имел свою корысть.
Военград к тому времени сросся с райцентром, сделался городом-спутником. Завод был так велик, что от ворот пускали электричку, которая развозила работников по цехам. Танки, трактора, вагоны — все, что движется на гусеницах и по рельсам, производили тут. И вот все стало рушиться. Люди еще ликовали на площадях, праздновали свободу, воевали со старыми памятниками, давали новому миру беспорочные демократические имена, а лавина уже громыхала где-то на самом верху. Таня достаточно была близка к руководству, чтобы слышать ее гул, однако трактовала по-своему. Ей казалось, что не обрушение грядет, а скорейшее восстановление системы. «Дураки! — хотелось ей крикнуть. — Чему радуетесь? Какой такой свободе?!» Эйфория безответственности пугала. Она верила — это не сможет продолжаться долго, все вернется, и каждый пожалеет, что не умел вовремя притормозить. Но время шло, лавина катилась, порядок не восстанавливался. Сбесившиеся цены и фантики вместо денег, вместо еды — морская капуста да желтые куриные ноги, вместо военных заказов — фига с маслом. Да и гражданские не лучше — как-то было теперь не до тракторов, не до вагонов. Никто глазом не успел моргнуть, а все уж было разворовано.
Зарплату не платили, почти всех выкинули в бессрочный отпуск. Таня кинулась к одному, к другому, но, конечно, не нашла у тех, кому помогала годами, ни работы, ни даже денег в долг. Но это бы полбеды. Понимать бы, что происходит. Вот он — самый страшный страх смутных времен — непонимание. От него паника. От него бессилие.