Без улыбок — страница 6 из 7

Заканчивалось превращение окружающего в мир без улыбок. Обтекаемый и еще несколько, на всякий случай, перестали здороваться.

На это мне было наплевать, но, независимо от них, во мне поселилась тусклая тревога. Даже дома, под низкой лампой, она меня не отпускала. В отчаянии я хваталась за дневник Кюхельбекера, читаный-перечитаный, выжимая из него последние капли.

5-го мая


Забавный и некровопролитный способ вести войну: «Исландцы потеряли на датских берегах корабль, который датчане разграбили. За это исландцы так рассердились, что всем вообще в Исландии было предписание, ввести, в виде подати, с каждого носа по ругательной песне на короля датского...»

...В общем, я продолжала жить, а время шло. В Институте оно мельтешило — мелкое, тревожное, озабоченное. А рядом, совсем в другом масштабе, шло лето; оскверненное городом, но все же торжественное, оно разворачивалось, созревало, готовилось опадать и хватало меня за душу всеми своими вечерами, дождями, запахами, напоминая о неосуществленном, растраченном... Я съездила в гости к Хлопотливой — пока мы тут прорабатывались, она успела родить сына. Крохотный, с лицом персика, он жил в том же большом масштабе, что и лето, грозы, голуби. И глаза у него были грозового, голубиного цвета.

Спустя месяца два после первого, состоялось второе Обсуждение. В отличие от первого, оно было единодушным. Белокурый из Лучевого не приехал — очевидно, не пустили. Второй ученик молчал, я сама его об этом просила: жена, ребенок. Какие-то юные аспиранты из Биофонной осторожно высказались не в мою пользу. Пряча глаза, обвинительную речь произнес Седовласый. Обтекаемый признал мои и свои ошибки. С каждого носа по ругательной песне.

Опять гарцевал на стуле Раздутый, опять шаманил Кромешный, но все это было мельче, скучнее, чем в первый раз. По потолку я уже не ходила. Опять мне было предложено признать ошибки, и опять я их не признала. Я была спокойна, привела факты, но они пали в пустоту — никто меня не слушал. Хуже всего, что я сама себя не слушала. Мое внутреннее сознание уже не было цельным, словно бы моя правота осела, дала трещину.

Да, страшная вещь — общественное мнение. Пусть даже вынужденное, внушенное, но когда оно оборачивает всех против одного, одному трудно чувствовать себя правым.

Совсем разбитая после второго Обсуждения, я наутро пришла в Институт и села у телефона. Мне надо было позвонить в КИП. Я взяла трубку — там шел чей-то разговор. Отвратительная институтская связь — вечно что-то за что-то цепляется. Иногда ненавижу телефон, как живого человека. Я хотела положить трубку, но узнала голоса и прислушалась. Говорили Обтекаемый и Худой. Да простят мне предки — я стала слушать.


Обтекаемый. Однако вчерашнее Обсуждение прошло единодушно.

Худой. Когда душа заимствована, ей нетрудно быть единой.

Обтекаемый. Тебе бы не мешало хоть немного уважать общественное мнение.

Худой. Ты видел когда-нибудь, как косяк рыбы, повинуясь таинственному сигналу, мгновенно совершает поворот? Вот тебе модель общественного мнения.

Обтекаемый. Наверно такая способность полезна рыбам.

Худой. Вероятно. Однако не все, что полезно рыбам, полезно и людям.


Я положила трубку. Разговорчики. Косяк рыбы. Прав Худой, но мне от этого не легче.

В КИП я дозвонилась через несколько минут. Заместитель Обещавшего тоже ушел в отпуск, и по моему делу никто ничего не знал. Ну что же, живем дальше.

Судя по ряду признаков, предстояла еще одна волна — третья и решающая. Затишье перед этой волной выматывало душу, просто иногда нечем было дохнуть. Если бы я знала, чего ждать. То-то и беда, что не знала. Предполагать можно было что угодно.

Дефицит информации создает труса. Человек, в общем-то, не так уж труслив, он смело идет на опасность, если знает, какая она. Перед дырой неизвестности он цепенеет. Пытка неизвестностью — старый, испытанный прием. Оставляя нетронутым тело, он расшатывает душу. Вот она уже ослабела в своих душевных песнях и готова выпасть...

К тому же мне нечего было читать. Дневник я отдала Худому, который вцепился в него с жадностью шавки, а новой пищи не попадалось, и сны распоясались. Снились мне большею частью стервятники. Они кричали «прор, прор», хлопали крыльями и толпились вокруг какого-то трупа. Особенно выделялся среди них один, крупнее других, всегда обращенный ко мне левым боком, с полуволочащимся, глубоко рассеченным крылом, с нацеленным круглым оранжевым глазом. С нацеленным клювом. В клюве висели обрывки трупа, а трупом была я. «Прор» — это, очевидно, значило «проработка». Плоская символика этих снов, откуда-то из начала века, бесила меня, но угнетала весь день.

А главное зло было не вовне, а изнутри, во мне самой. В таком положении, как мое, самое трудное — это держаться внутри себя за свою правду. Что бы ни случилось — за свою правду. На что бы тебя ни вынудили — за свою правду. Но что делать, когда сама правда, гонимая, умирает, когда для ее сторонника она почти уже не правда, и все чаще встает вопрос: а что, если...

Нет, я не признала своих ошибок, это-то было исключено, но правда внутри у меня лежала на смертном одре.


Не знаю, что бы я делала в это страшное время, если бы не трое моих друзей. Встретиться с ними — напиться живой воды.

В частности, Черный был несказанно мил: ребячье сорокалетнее лицо, такая отрада.

Часто думаешь: куда девается прелесть ребенка, когда он вырастает? Глядя на Черного, я видела: никуда она не девается, вот она. Черный был из тех людей, их, может быть, один на десять тысяч или еще меньше, которые вырастают и даже стареют, не теряя нежной ребячьей прелести.

Продолговатое, млечной смуглоты, лицо Черного, его тонкие руки, даже золотая коронка в розовом рту выражали что-то бесконечно наивное, детски лукавое. Как я любила смотреть на это лицо! Сочувствие Черного было приятно, как теплая ванна. Говоря, он время от времени притрагивался к руке собеседника тонкими, теплыми пальцами.

— Знаете что, М.М., — однажды сказал мне Черный с ребячье-шкодливой улыбкой, — а может быть, все-таки имеет смысл... Ну, покаяться, что ли...

— Что вы говорите! — возмутилась я. — Ну, знаете...

— Тихо, — сказал Черный и тронул меня пальцами.

— И вы меня убеждаете покаяться? Вы, друг?

— Слегка, в пределах приличия. Выработать приемлемую формулу, чтобы они от вас отстали. А дальше продолжать работу, конечно, по-своему, не отступая от главных принципов. Разве назвать ее как-нибудь по-другому. Сохранить людей, дело. Подождать более благоприятных времен. А?

Черный опять тронул меня за руку своей узкой, теплой рукой.

— Нет уж, оставьте, — сказала я, сопротивляясь его теплоте. — Этот путь возможен, может быть, он и разумен, но не для меня. Каждому свое.

— Я так говорю потому, что вы... вы дороги мне.

— Знаю, спасибо. Вы хотите мне добра. Весь вопрос в том, как понимать добро. Вы понимаете его как благополучие.

— А вы?

— Скорее как преодоление.

— Ну, а если против вас сила? Впрямую вам ее не преодолеть. Значит, надо готовить обходный маневр. А пока...

— Лучше пусть мне оторвут голову.

— Все мне да мне. А подумали ли вы о других? Ведь за вами идут люди.

— Нечестный прием. Я обо всем подумала, может быть, раньше, чем родилась. Знаете, я сейчас буду говорить неряшливо и потому патетично. В общем, есть два пути: Галилея и Джордано Бруно. Первый отрекся и продолжал работать, второй глупо сгорел на костре. Первый путь явно разумнее, но...

— Галилей, Джордано Бруно, — с иронией сказал Черный. — Ну уж...

— Замолчите! — крикнула я. — Вы не дурак, чтобы думать, что я себя с ними равняю. Мы все перед ними карлики. Но каждый карлик, у своего маленького костра...

— Как все-таки много в вас романтизма, — перебил меня Черный. — Прямо Алый Парус какой-то. Я, простите, моложе вас, но часто чувствую себя старше, а вас — этаким ребенком...

И улыбнулся своей детской улыбкой.

...Об этом разговоре я много думала потом. Несомненно, в чем-то Черный был прав. Но весь мой организм не принимал его правоты. Глупость?


Чаще других я встречалась с Худым. Этот удручал меня тем, что очень уж был умен. От него исходили ум и тоска.

— Не торопитесь, — говорил он. — Сидите в своей Обмоточной. Кампании надо дать умереть естественной смертью.

— Неизвестно, кто из нас умрет раньше, — сварливо отвечала я.

— По всей вероятности, она. На вас это непохоже. И учтите, времена не те. В наше время забить человека до смерти уже не делает чести забившему. Проработчики научились бояться инфарктов, самоубийств, даже обыкновенных жалоб. Они понимают, что в любую минуту колесо может повернуться. И что тогда? Верхние оказываются внизу. А вы заметили, как они избегают ставить подписи под документами? Указания передаются устно. Даже публичных выступлений они не любят, стараются выдвинуть подставных лиц. Например, Раздутый. Если колесо повернется, они наверняка выберут его в качестве свиньи отпущения...

— А Кромешный? Тоже подставное лицо?

— Нет. Эта фигура сложнее. Он — сам по себе. Вас он ненавидит самостоятельно и совершенно искренне.

— За что? Мы ведь работаем совсем в разных областях.

— Еще бы. Он работает в области штампов. Не употребления, а производства. Это его ремесло, единственное, чем он владеет. В идеально устроенном обществе такой специалист мог бы прожить ровно столько, сколько живет человек, не принимая пищи...

...Худой был умен, но труден. С ним все время надо было держаться, чтобы не сморозить глупость. Иной раз после разговора с ним такая тоска нападала — хоть вешайся. К счастью, он мог и насмешить. Он все мог.


Проще всего я себя чувствовала с Лысым. Он ничего не советовал, не объяснял. Он просто жалел меня и говорил, как нянька:

— Ну-ну, будет. Не убивайтесь так. Все перемелется.

Вот с ним я не должна была ни держаться, ни спорить. Однажды я просто положила ему голову на плечо и заплакала. Он легонько обхватил меня и поддерживал, похлопывая по спине, пока я проливала слезы.