Без ума от шторма, или Как мой суровый, дикий и восхитительно непредсказуемый отец учил меня жизни — страница 42 из 43

е.

– Видишь, папа, вот здесь все закончилось, – сказал я вслух. – Спасибо, что защитил меня. Мне очень жаль, что я не смог тебя спасти.

Я ощутил присутствие отца как облачко пара, поднявшееся от горы. Впустил его в себя. Из глаз потекли слезы, и я зарыдал. Интересно, слышат ли меня медведи и койоты? Я стоял там, заново переживая наши совместные свершения, изнурительные и изумительные.

Я припал к земле и поцеловал скалу – где-то здесь он погиб. Потом заметил, что под раздавленной сосновой шишкой, среди крошечных кусочков сланца, виднеется какой-то бело-оранжевый предмет. Я выковырял его. Это был обломок углепластика размером с мою ладонь. Оранжевая краска на нем выцвела и приобрела мучнистый оттенок. Я покопался еще и достал два почти таких же обломка. Наш самолет был красно-бело-оранжевым, а колесные ниши, как и другие внешние элементы, были изготовлены из углепластика. Я перевернул обломки, поражаясь своей находке, затем поцеловал камни и шишку и вновь сказал отцу, как сильно его люблю.

Я бросил взгляд поверх длинного желоба, известного как каньон Гузберри, и дальше через ущелье – в поисках поляны. Но ее не было видно. Я знал, где она, проходил по ней четыре часа назад, но разглядеть не мог: выраставший из ущелья массивный хребет скрывал из виду все, что находилось левее. Я был озадачен.

Приехав домой, я достал аудиокассету со сделанной с телевизора записью интервью, которое я дал на следующий день после катастрофы. Мое недоумение возросло еще больше. Я сказал журналистам: «Там была поляна, и я упорно шел к ней, потому что знал, что где-то поблизости стоит дом». Однако же ясным октябрьским днем 2006 года, в гораздо более комфортных погодных условиях, я вообще не увидел никакой поляны. Не нашел я ее и позже, когда спускался вниз. Поляну заслонял хребет, и разглядеть ее удалось лишь после того, как я пересек ущелье. Я просмотрел фотографии, снятые с самой удобной точки ската. Никакой ошибки – поляны оттуда не видно. Со ската можно увидеть только крышу – она находится прямо за ущельем. Видна и заросшая грунтовая дорожка, бегущая от дома. Но не поляна – она слишком далеко слева и скрыта хребтом.

Я всегда считал, что увидел поляну, крышу и грунтовую дорожку сразу после того, как улетел вертолет, и потом упорно шел к ним, потому что знал, что где-то поблизости стоит дом. Даже перед лицом фактов, недвусмысленно опровергающих такую возможность, я отчетливо помню, как двигался к поляне, как неодолимо тянулся к ней, искренне считая, что там – мое спасение.

Медведи и волки ориентируются на местности инстинктивно – их, как и перелетных птиц, ведет внутренний компас. Возможно, я тоже почувствовал ту поляну, а уж потом убедил себя, что видел ее.

Вероятно, я учуял место, где можно спастись от ледяных круч и пересеченного рельефа и куда потянутся другие человеческие существа (например, Пат), как чуют подобные места волки и медведи. Может быть, следы Пат и ее сыновей, эти человеческие метки, посылали мне сигналы, а поскольку я был отрезан от цивилизации, мне удалось услышать свой животный инстинкт и остаться в живых.

* * *

Когда родился Ноа, я очень беспокоился, что буду подталкивать его к достижениям в серфинге и лыжах, и он будет ощущать то же напряжение, в каком рос я сам. Я ждал, что сработает генетический код и я буду давить на сына точно так же, как отец давил на меня.

Я часто задумывался, что заставляло его напирать на меня с такой силой? Хотел ли он слепить меня по своему образу и подобию? Или то была попытка компенсировать его собственные нереализованные желания? Вероятно, и то и другое.

Не знаю, насколько верен был его подход к воспитанию. Да, он попахивает безрассудством. Но когда я погружаюсь в воспоминания, не вдаваясь в детали, ощущения безрассудства у меня нет. Суровый, дикий и восхитительно непредсказуемый, он вызывает те же эмоции, что и сама жизнь, какой я ее знаю. А может, моя реакция просто-напросто рефлекторна – отец приучил меня оставаться спокойным в разгар бури.

Это не означает, что я иду по жизни легко и играючи. Как и все люди, я спотыкаюсь и продираюсь сквозь обстоятельства. Вооружаясь далекими от совершенства инструментами и навыками, я прокладываю себе путь сквозь хаос в надежде отыскать скрытую в нем красоту.

Помня об этом, в процессе воспитания сына я часто задумываюсь о том, в какой мере и как часто мне позволено влиять на пробивающиеся ростки интересов Ноа, прививая ему свои увлечения. Я не хочу, чтобы наши с ним отношения повторили мои отношения с отцом, и не собираюсь эгоистично использовать сына для исцеления собственных ран. Но я чувствую, что просто обязан раскрыть перед ним страстную натуру отца, его способность жить на полную катушку. Найти середину между этими противоположными стремлениями – задачка не из легких.

* * *

Когда я впервые повез Ноа кататься на лыжах, ему было четыре года. В его возрасте я уже объездил львиную долю «черных диамантов»[67] Мамонтовой горы, и теперь боролся с искушением подталкивать к этому Ноа. Каким-то чудом мне удалось отыскать в себе глубоко запрятанный запас терпения, и Ноа была дарована привилегия двигаться в собственном темпе.

Я держал себя в узде, пока ему не исполнилось семь лет. Недавно он съехал по Спуску Дейва – грозному «черному диаманту», – и я пришел в такой восторг, что повел его траверсировать[68] широченный склон под Хребтом Дракона. На одном из участков на узкой тропке стали попадаться камни и наполовину засыпанные снегом ветки. Я съехал чуть ниже по склону, чтобы подстраховать Ноа, если он вдруг заденет препятствие и сойдет с трассы.

Мы почти добрались до защищенного от ветра оврага. Насколько я помнил, снег там был мягкий, и, несмотря на крутизну склона, Ноа сможет легко выполнять повороты. Когда мы преодолели последние пять метров и приблизились к бровке оврага, который изгибался вниз, словно переливающаяся за кромку водопада струя воды, снег внезапно сменился льдом. Лыжи Ноа заходили ходуном, и ему стало гораздо труднее подниматься. Желая приободрить его, я посоветовал ему буравить лед кантами. Но у него от страха дрожали ноги. Ноа расплакался. Я встал прямо под ним и начал уговаривать его двинуться к бровке. «Я поймаю тебя, – сказал я. – Ты только попробуй». Он неохотно согнул колени и развернул лыжи под углом к склону. Мы вместе устремились к бровке.

Ноа затормозил у самой кромки и посмотрел вниз, в овраг. Он оказался круче, чем мне помнилось, но на самом его дне снег действительно был мягкий.

– Даже не думай, пап, – сказал Ноа, – я просто не

могу.

– Конечно, можешь! – ответил я. – Видишь, какой там мягкий снег? С твоей великолепной техникой удержаться на этом склоне – раз плюнуть. Проще, чем на льду.

– Зря ты притащил меня сюда, – был ответ.

– Как бы там ни было, мы уже тут, – заметил я.

Я отлично представлял, что чувствует Ноа, замерший у кромки оврага. Я и сам бывал в подобных ситуациях в его возрасте и понимал, что он не хочет страха, не хочет напрягать свое тело, даже если потом это все окупится сторицей. Ему хочется получать удовольствие без усилий.

В этот момент ярко проявилась сущность того же конфликта, какой был и у меня с отцом. Там, на дне, нас ждал свежий, нетронутый снег – маленькое сокровище, защищенное от солнца и ветра стенками оврага. Мягкий снежок позволит Ноа в полной мере ощутить ускорение свободного полета, влекущего его вниз по крутой дуге. Это ощущение не испытаешь больше нигде – только на свежем снегу. Ноа поймет, каково это: опираясь на тонкий кант, нестись вниз под воздействием самой мощной из всех сил – земного тяготения, и запомнит это состояние как проявление высшей свободы. Я уж не говорю об ощущении всемогущества, которое последует за спуском. Но чтобы поймать острый момент, он должен преодолеть страх, пугающую кромку и жесткую боковую стенку. Если я не вмешаюсь, могут пройти годы, пока Ноа самостоятельно справится со своим страхом. Моему отцу, а порой и мне самому, обидно было терять столько времени – парнишка должен испытать кайф сейчас, немедленно!

– Я застрял, – пожаловался Ноа. – Это полный отстой!

Я подумал, что мог бы отнести его вниз на руках. Но тут отцовские гены взяли верх, и он словно заговорил за меня:

– Ноа, у тебя все получится! Ты же у нас везунчик!

Продолжая свою линию, я устремился в овраг. Спуск был крутой, и пока я летел к мягкому снегу, лыжи так и швыряло от одной обледеневшей стенки к другой, словно я проходил сквозь строй вооруженных дубинками солдат. Теперь Ноа предстояло проделать то же самое.

Во мне зашевелилось сомнение: я почувствовал, что переступил черту и стал заложником собственной эгоистичной драмы. С другой стороны, ситуация оставалась под контролем: если Ноа вдруг кувыркнется в овраг, я тут же поймаю его. К тому же там, куда он приземлится, снег совсем мягкий. Я решил действовать по плану и ждал, когда мальчик сдвинется с места.

План провалился. Ноа зашелся в истерике.

Я смотрел на него со дна оврага и думал, что мог бы подняться лесенкой по крутой обледенелой стенке и прийти ему на помощь.

– И что мне делать? – крикнул Ноа.

– Либо ты спускаешься по льду вдоль бровки оврага, либо едешь по мягкому, пушистому снегу здесь внизу, – сказал я. – Выбирать тебе.

Я сделал вид, что у него и вправду есть выбор.

Его маленькая головенка повернулась сначала налево, потом направо, и внезапно он смело и решительно переехал за кромку. Пригибаясь, Ноа спускался по обледеневшей стенке и дрожал всем телом. Как только лыжи уперлись в мягкий снег, он мгновенно расслабился.

– Так держать, Оллестад! – сказал я, когда Ноа перемахнул через линию спада, собираясь с духом для такого страшного первого поворота.

Он переместил вес, зафиксировал лыжи и плечи в нужном направлении и выполнил великолепный поворот. А за ним еще один! Ноа приходилось буквально прижиматься к склону – такой он был крутой. Но если мальчик упадет, мягкий снег бережно удержит его и замедлит скольжение, и я успею поймать сына.