Без вести пропавший — страница 7 из 15



Порой Афанасьев впадал в отчаяние. Казалось, что терпеть дальше нельзя, что сносить подобную жизнь, значит быть трусом. В такие моменты, желание бежать немедленно, очертя голову подставить себя под пули, настойчиво овладевало им. Но даже в моменты душевной депрессии не оставляло сомнение: так ли уже все нетерпимо, что надо бессмысленно умереть? Не лучше ли терпеть и, хоть таким образом, бороться, бороться за самое драгоценное — за жизнь. Неоправданный риск и смерть от пули надсмотрщика — не смахивает ли это на самоубийство? Самоубийство? Нет, только не это! Самоубийства Афанасьев не признавал. Дисциплина, привитая в комсомоле и воспитанная армией, сдерживала его в трудные минуты.

— Нет, — твердил он себе, — только не так. Я рискну, не побоюсь пули, когда буду уверен в успехе. Нельзя считаться с настроением. Терпеть и терпеть до поры! Я обязан сохранить жизнь, должен вернуться и сообщить о том, что узнал. Когда-нибудь вырвусь отсюда!

Упадочническое настроение проходило, и Николай стыдился проявленной слабости. Он хотел жить, снова надеялся на спасение. Хлебал мутную похлебку, жевал черствый хлеб, безропотно сносил брань, отзывался на унизительную кличку.

Прошлое подчас казалось нереальным, подобным слышанной в детстве сказке. Как сказка, запомнившаяся с детства, все минувшее врезалось в память, и часто во время работы, за едой и даже во сне звук, запах, какое-либо слово вызывали дорогие образы и воспоминания.

Дома в Советском Союзе… Далекой и прекрасной казалась Родина. Там остались мать и маленькая сестренка. Поверили ли они в его гибель?.. А Тоня? Она не забыла, конечно нет! Жених пропал без вести… Да пропал… но не умер. Она надеется… ждет. На Родине друзья, его боевые товарищи. Там великие стройки, там небо и лес совсем иные, там по ночам поют родные русские соловьи. Нельзя умереть, немыслимо! Жизнь так хороша… там на Родине…

В дерзких мечтах Афанасьев давно видел себя летчиком-испытателем новых машин. Стать таким, как Чкалов, — это заветное желание он бережно пронес через всю войну. Летать на реактивном самолете — вот чего он хотел и достиг бы этого, если бы в тот проклятый день случай не привел его к «союзникам»… Мечты, ах мечты! — их не прогонишь даже в тюрьме. Беспосадочный перелет вокруг земного шара… Смелая захватывающая мысль! Старт в Москве на восток, финиш в Москве — с запада. Разве то была фантазия? И все оборвалось, точно лента кинематографа. Картина не досмотрена…

Вечерами, запертый в темном вонючем бараке, Николай пробирался к окошку, выходящему на восток. Подолгу глядел в темноту. Его губы шевелились: он читал стихи Маяковского, Пушкина, Лермонтова… Слова родного языка, произносимые мысленно, иногда шепотом, звучали новой неизъяснимой прелестью. «Отворите мне темницу, дайте мне сиянье дня…» Жить! Увидеть снова родные поля, реки и леса, посмотреть в синие ласковые глаза Тони, обнять мать и сестренку… Но, чтобы жить, надо бороться. И к этой грядущей борьбе Афанасьев готовил себя, тренируя волю, словно спортсмен перед соревнованием.

Страшнее наказаний и плохой пищи была невозможность полезно трудиться. В лагере заключенных заставляли работать, но то был издевательский труд, похожий на пытку. Их принуждали перевозить землю с места на место, рыть ямы и вновь их засыпать. Даже уборка лагеря велась нарочито беспорядочно: выполненная работа всегда переделывалась.

Не все арестанты работали в пределах лагеря. Две-три партии ежедневно отправлялись на строительство дорог. Работа была тяжелая, но там все же что-то создавалось. На дорожное строительство допускались только заключенные «отличного поведения».

Афанасьев всеми силами стремился заслужить расположение своих надсмотрщиков. Прикидываясь смиренным, он хотел сократить испытательный срок, быстрее перейти в категорию «примерных». Работать и видеть результаты своего труда — само по себе казалось отрадой. Но не это влекло Афанасьева. Там нет колючей проволоки, заряженной электричеством. Оттуда легче бежать…

Ожидая возможности вырваться за глухой забор, Николай присматривался к товарищам по заключению. Он искал помощника для выполнения задуманного побега. Но не находил. Наученный горьким опытом, он перестал доверять людям.

К концу восьмого месяца в бараке, где жил Афанасьев, появился новый арестант. Его перевели из другого лагеря в наказание за оскорбление надзирателя.

Соседняя койка пустовала. Новичок поместился рядом с Афанасьевым.

Ян Болеславский, поляк по национальности, три года назад был угнан в Германию. Всю войну он проработал на заводе в качестве слесаря. Но война кончилась и Болеславский оказался без работы. В американской зоне оккупации заводы закрывались и рабочих партиями выбрасывали на улицу. В лагерь Болеславский попал за участие в демонстрации безработных.

— Я совсем не собирался бунтовать, — жаловался Болеславский, коверкая английскую речь и вставляя польские и немецкие слова. — И право, я не сделал ничего дурного. Мы только требовали работы и хлеба. Ведь я слесарь, хороший слесарь!.. Но работы в Германии нет. Возможно, работа есть в восточной зоне у русских. Но как туда пробраться? Веришь ли, я перепробовал все. Не умирать же с голода? Хорошо еще, что я один: ни жены, ни детей.

— Разве безработица так велика? — усомнился Николай.

Болеславский грустно усмехнулся.

— Велика? Это не то слово. Даже среди немцев — нищета. А я пришлый. Я думал, что после войны рабочие руки будут в цене. Но американцы ничего не восстанавливают, им это не нужно.

Афанасьев расспрашивал о лагере, из которого пришел Болеславский. Отличается ли лагерь от здешнего? Какие там люди?

Болеславский отвечал охотно, и было видно, что он говорит правду:

— Лагерь там совсем иной. Много лучше здешнего: и кормят прилично, и строгости не те. А люди? Люди разные. Большинство уголовников, всякий сброд; есть и бывшие эсэсовцы и прочая гитлеровская мразь. Немного таких «бунтарей», как я. И, представь себе, американские солдаты. Среди них кое-кто — за «политику», за сочувствие коммунистам. Нынче это совсем не в моде; война-то ведь кончена. Те хорошие парни, вроде тебя. Но многие американцы сидели за грабежи, за насилие, за убийство. Ну и народец, доложу тебе!

Отзыв Болеславского об американских солдатах удивил Афанасьева. Он не позабыл Джонни и Фредди — сержантов, по-братски встретивших его после катастрофы. Не забыл он Джима и других простых американцев, с которыми встречался, будучи на свободе. «Болеславский ошибается, солдаты в лагере — исключение. Американцы — обычные люди. Есть и среди них отбросы: и бандиты, и насильники, но таких — меньшинство. Они, так же, как и Картрайт с Джекобсом, не представляют народа. Сочувствие коммунистам?.. Неужто у них за это стали сажать в лагеря? Странно… Что-то изменилось в мире с тех пор, как я здесь. Во время войны было иначе…»

Болеславский не смог объяснить, что изменилось. Он очень слабо разбирался в политике. Он указывал на факты — и только.

Через неделю после прихода в лагерь Болеславский заболел и не мог работать. По правилам лагеря это означало половинный паек, равносильный голоду.

Поляк был очень истощен, в прежнем лагере он просидел десять дней в карцере на скудном питании. Новая голодовка была ему не по силам. Болеславский мучился не столько от болезни, сколько от голода. Он слабел с каждым часом: это видели все — и товарищи заключенные, и надсмотрщики. Но никто не решался помочь больному.

Четыре дня Афанасьев делился с Болеславским хлебом, тайком приносил ему еду из столовой. Опасаясь доноса, эту помощь приходилось скрывать даже от заключенных.

Болезнь оказалась легкой, пища пошла на пользу. Болеславский поправился, стал выходить на работу. Он привязался к Афанасьеву, как пес к хозяину.

— Ты меня спас! — патетически объявил он. — Я бы ни за что не вытянул… Я этого не забуду. Теперь я твой друг до гроба! Располагай мной, как хочешь.

Афанасьев невольно поморщился от торжественного признания: он высоко ценил дружбу. Но выбора не было. Он надеялся, что поляк, по крайней мере, его не предаст. И он принял эту тюремную дружбу.

Болеславский — общительный и покладистый, легко освоился в новом лагере. Вскоре у него появились приятели. Особенно он сошелся с двумя заключенными, тоже безработными, отбывавшими наказание за кражу автомобиля. Один из них, поляк по имени Казимир, встречался с Болеславским еще на свободе. Второй — чех по фамилии Зброжек, которого почему-то никто не звал по имени.

Афанасьеву не нравились приятели Болеславского. Кража — пусть из-за безработицы, пусть из-за голода, остается кражей. Болеславский догадывался об этом и не навязывал Афанасьеву своих знакомых.

* * *

В середине зимы Афанасьев получил долгожданную «повязку отличия». Это сулило скорый выход за ворота лагеря. Лишь только сойдет снег и подсохнет земля — работы возобновятся. Тогда — бежать. Афанасьев надеялся, нетерпеливо считал дни. Но одно происшествие круто изменило положение.

Казимир и Зброжек надерзили Гаррису и были жестоко избиты. Они поклялись отомстить «собаке» и выжидали удобного случая.

Короткий зимний день потух, в лагере зажглись фонари. Заключенные покончили со своей бессмысленной работой и возвращались в бараки. Казимир и Зброжек лениво плелись в хвосте колонны.

Посасывая короткую трубку, навстречу медленно шагал Гаррис. Колонна миновала освещенное место, и завернув в проулок, пропала в темноте. Тотчас два человека выскочили из-за угла и побежали вслед за Гаррисом. На мягком снегу их шаги были бесшумны. Гаррис не успел обернуться: его свалили наземь, кулаки замолотили по спине.



Вскочив на ноги, охранник увидел только спины убегавших людей. У фонаря беглецы столкнулись с Болеславским, что-то крикнули ему и нырнули в проулок. Болеславский взглянул на разъяренного Гарриса, метнулся вслед за товарищами, но поскользнулся и упал. Когда он поднялся, Гаррис стоял рядом, угрожающе подняв кулак.

— Кто были те двое? Говори!