— Алексей Егорович, — назвался Николай: так было записано в его паспорте.
— Простите, Алексей Егорович, я не утомил вас? Мы, писатели, вечные охотники за добрыми слушателями. А их, как и зайцев в лесу, становится все меньше и меньше. А вы откуда и куда, позвольте полюбопытствовать. — Владимир Иванович снял галстук, расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, стал вынимать из толстенького портфеля принадлежности туалета.
Николай промолчал.
Закончив свои нехитрые дела, Владимир Иванович, усаживаясь поглубже, произнес:
— Итак...
— Из Москвы я, еду на Урал...
— В командировку?
— Насовсем. Завербовался на один завод.
— В Москве вербуют на Урал? Это интересно, я не слышал... Может быть, чайку?
Не дожидаясь ответа, Владимир Иванович соскочил с постели и. сунув ноги в домашние туфли, выбежал.
— Уже поздно, придется потерпеть до утра. Может, винца по стаканчику? У меня есть небольшой запас.
— Спасибо, не хочется на ночь.
Владимир Иванович достал из того же портфеля начатую бутылку и вынул зубами пробку. Налил себе. Тянул медленно, нахваливал.
— Я вам оставлю, утром попробуете.
За Сызранью показалась Волга. Волга, милая Волга, родная река...
И как-то совсем неожиданно у Николая созрело решение. «Сойду в Куйбышеве, увижу тетю Дашу, узнаю о Клаве».
В Куйбышеве он проводил до выхода писателя, пожелавшего ему счастливого пути, вернулся в купе, поспешно схватил чемодан.
— Гражданин, возьмите билет! — крикнула вслед ему проводница.
Николай махнул рукой, смешался с толпой.
Бывают же такие странные вещи: он в родном городе и нет здесь ни одного близкого человека. Одна Клава — первая утраченная любовь. Да и есть ли Клава? Ведь он о ней давно ничего не знает.
Ноги сами привели к ее дому... Он позвонил. Дверь открыла располневшая женщина, совсем не похожая на Клаву, на ту Клаву, образ которой он носил в себе почти пятнадцать лет... Нет, не похожа... Что-то новое, чужое вырисовывалось отчетливо и броско, начисто стерев прежние нежные очертания прекрасного девичьего лица. Что же осталось от прежней Клавы? Даже глаза поблекли, выцвели.
Пока он умывался и переодевался, Клава накрыла на стол. Шипела яичница, красовалась бутылка «Столичной», появились моченые яблоки, которые он так любил в детстве.
Чокнулись. Клава вместе с ним опрокинула большую граненую рюмку.
— Удивляешься, пью? Война научила... Ешь, ешь, исповедоваться потом будем.
Огарков внимательно вглядывался в незнакомое лицо. Иногда думалось, может быть, это другая женщина выдает себя за Клаву.
— А ты не изменился. Волосы только. Сразу и не поймешь, что седые... Я очень изменилась? Подурнела? Старуха...
— Как сказать... В моем воображении ты всегда была совсем молодой, — признался Николай. — Понятно же... Столько лет не виделись...
Выпили по второй, молча закусили.
— Ну, с кого начнем? — спросила Клава, вытирая губы полотенцем, лежавшим у нее под локтем.
— С хозяйки.
Клава, не спеша, поведала историю своей трудной, одинокой жизни. Когда началась война, попросилась в армию, закончила краткосрочные курсы медсестер. Всю войну прошла по ближним армейским тылам. Приходилось видеть всякое: и хорошее, и страшное, и грязь, и холод, и солдатскую доброту, и обиды. В сорок пятом, в Венгрии, сошлась с врачом госпиталя. Поженились, нажили дочь, а счастья не нашли. Через два года разошлись.
— Кто виноват, спрашиваешь? Теперь, наверное, могу ответить: оба. Сердца стали жестче, нервы расходились: все война виновата. Вот и мучаемся с дочкой вдвоем... И бедновато, и на душе пусто.
— А он где же?
— Уехал на Дальний Восток. Где он там, понятия не имею. Я не искала его.
— А дочери помогает?
— Нет. Я бы и не взяла ни копейки.
— Все такая же гордая и... стала сердитой.
— Не пугайся, — рассмеялась Клава, — так, под настроение... — И вдруг, резко повернув тему беседы, спросила: — А ты о тете Даше что-нибудь слышал?
— Нет, — насторожился Николай. — А что с ней?
— Она умерла. На прошлой неделе похоронили. Перед смертью, говорят, часто о тебе спрашивала... Я Светочку, дочку, отвозила в деревню к бабушке. Где же ты был, что единственной тетке не мог написать?
— Длинная история, Клавочка.
— А все-таки. Я хочу знать.
— Хорошо, — согласился Николай, отодвинув налитую рюмку. Он боялся, что опьянев, перемешает легенду с правдой.
— Всю войну был в плену. Как там жил, не стану рассказывать: об этом столько написано. Победа застала меня в Дахау. Освободили союзники. Потом возвратился на родину и угодил на Колыму. Там не лучше плена... Ну о всяких там деталях как-нибудь в другой раз. Ладно?
— Не женился?
— Где там! Полжизни в лагерях, там невест нет.
— И не вспомнил ни разу?
— Вспоминал часто, — признался Николай. И опережая ее очередной вопрос, добавил:
— Не писал потому, что за себя было стыдно и тебя не хотелось пугать. Говорят, за связь с пленными с работы выгоняли.
— Ну это ты зря.
— Может быть. — После небольшой паузы сказал: — Сейчас главная забота — где переночевать. Во всем городе, кроме тебя нет никого.
— Что ж с тобой делать, не выгонять же на улицу? Оставайся.
Клава приготовила ему постель на старомодном диване с высокой спинкой и сбившимися пружинами, а себе — на кровати.
Когда она вышла на кухню, Николай быстро разделся и лег в постель.
Вернувшись, Клава присела на диван и положила на его грудь мягкую руку.
Николай нехотя повернулся к ней. Бледный свет луны тускло освещал комнату. И вдруг он увидел прежнюю Клаву и по-мужски стал рассматривать ее лицо, шею, колени, выступавшие из-под распахнутого халата; ощутил теплоту ее тела. Надеялся на чудо, хотел его, но чуда не свершилось. Клава посидела и ушла.
— Ну ладно, спи. Спокойной ночи.
— Спасибо. И тебе тоже.
Она легла в кровать, долго ворочалась и, как показалось Николаю, плакала.
Утром Николай проснулся поздно. На столе лежала записка. Клава писала, что приготовить на завтрак, что поесть в обед и куда положить ключ от квартиры, если уйдет в город.
Наскоро выпив стакан остывшего чаю, поев сыру и колбасы, оставшихся с вечера, Николай поехал на Волгу: вновь вернулся к реке, которая все годы жила в его сердце, как символ юности, как образ Родины. Воспоминания о Волге: об огнях ночных пароходов, о лодочных походах к Жигулям, о песнях в пещерах Стеньки Разина, о девичьих вздохах и поцелуях облегчили ему страдания на чужбине, прибавляли силы... И вот он снова здесь. На какое-то мгновение Огарков почувствовал себя опять молодым и сильным.
По Волге шел лед. Льдины сталкивались, громоздились, кружились. Николай смотрел как зачарованный, не замечая вокруг себя шумной городской жизни. Он разделся до пояса и стал плескаться в мутной воде, прохожие глядели на него кто с удивлением, кто с насмешкой.
По пути к центру города прочитал вывеску: «Комитет государственной безопасности при Совете Министров СССР. Управление по Куйбышевской области». Подошел ближе. А что, если зайти? Нет! Допросы, тюрьма. Нет!
Огарков ускорил шаги, но тут же повернул назад. «Зайти. Рассказать правду. Свои же — поймут». Но страх опять удержал его. «Явлюсь с повинной, только не сюда». Он решил уехать из города, где провел самые счастливые юношеские годы.
Вернулся на Клавину квартиру, взял свой чемодан и, оставив записку, ушел. «Куда? В Москву! Там лучше разберутся в моем деле...» — решил он.
Москва... Николай вошел в первый попавшийся подъезд огромного серого здания на площади Дзержинского, спросил старшину:
— Как попасть в КГБ?
— Бюро пропусков на Кузнецком.
В бюро пропусков так прямо и сказал, что он американский агент и явился с повинной. Его слова приняли с недоверием. Но после расспросов все же провели к подполковнику Васильеву.
Невысокий седой Васильев скорее был похож на школьного учителя.
Внимательно выслушав взволнованную исповедь Николая, подполковник спросил:
— Вы обедали?
— Нет. Я прямо с поезда.
— Так... А что, если я распоряжусь подать обед сюда?
Огарков пожал плечами, дескать, вам виднее, решайте, а сам подумал: «Все ясно: ночевать придется в тюрьме».
— Значит, вы должны выдавать себя за воспитанника детского дома? — спросил полковник, продолжая беседу. — Какого?
— Чарджоуского.
— Вы знаете этот город?
— Да. Я там действительно был в детском доме. До тридцать четвертого года.
Подполковник спрашивал о таких мелочах, которые по мнению Николая, вообще не могли никого интересовать. Говорил он спокойно, не повышая голоса. Иногда задумывался, видно, формулировал про себя следующий вопрос.
Огарков не таким представлял себе этот допрос. Немцы допрашивали его не так: Николай вспомнил, и у него вдруг заныла спина...
Около шести часов вечера подполковник вдруг поднялся.
— Пожалуй, прервем нашу беседу, на сегодня хватит. Вы сейчас поедете в гостиницу, — он протянул Огаркову листок с адресом, — там для вас забронировано место.
— Это ваш филиал? Тюрьма? — грустно пошутил Николай. — Я же преступник. — Он заметил удивление в глазах подполковника и спросил:
— А если я убегу?
— Зачем вам бежать, когда вы сами пришли сюда? И сразу хочу разъяснить, чтобы не было недоразумений. Советский человек, завербованный иностранной разведкой, не подлежит привлечению к уголовной ответственности, если он ничего не сделал для исполнения заданий разведки и сам явился сюда с повинной. Вы поняли меня, Николай Егорович?
— Понял, но... Верится трудно. Уж больно не похоже на то, что нам говорили...
— Пытки, оскорбления. Так, что ли?
На третий день Огарков в сопровождении подполковника Васильева и еще одного офицера выехал на место, где были зарыты запасные рации и водолазные костюмы, в которых их сбросили с катера.
Найти их оказалось трудно: сотни похожих одна на другую сосен, вот вроде бы та, под которой все зарыто, но стрелка миноискателя не двигалась с места.