С тех пор каждый вечер Джолли выходил на самый край стоянки и негромко окликал меня: «Мисафир[21], ты еще тут?»
А я, прижавшись к пересохшей земле, старался даже не дышать, и Джолли через некоторое время возвращался к костру, где тут же возобновлялась привычная беседа.
Так прошло еще дней пять, а как-то ночью в загон с верблюдами попытались проникнуть какие-то незадачливые растлеры[22]. Судя по их отчаянным воплям, стало ясно, что они совершенно не представляли, на какую породу скота охотятся, и их жалкая попытка кого-то украсть окончилась полным провалом, если не считать того, что верблюды разбежались. Скорчившись под деревом в темноте, я считал постепенно смолкающие выстрелы и все пытался заставить себя встать и броситься помогать погонщикам верблюдов – еще не скоро, уверял я себя, Господь Всемогущий услышит, что люди говорят о таком герое, как я, – но вылезти из спального мешка никак не решался, хотя погоня продолжалась довольно долго. А когда я все-таки наполовину выбрался из мешка, вдруг стало почти совсем тихо. Теперь до меня доносились лишь отдельные негромкие восклицания, свидетельствовавшие о том, что нашли того или иного верблюда, и тут вдруг кто-то тяжело вздохнул прямо у меня над головой, и это оказался ты, так ведь, Берк? Топ, топ, топ – мягко ступая своими могучими ногами, ты подошел к моему позорному укрытию и сразу же сунул морду в мой дорожный мешок, словно делал так уже тысячу раз. Обнаружив остатки моего ужина, ты быстренько с ними разделался, а я услышал голос Джолли, который подошел к нам, чтобы тебя забрать:
– Ну что, мисафир, верблюда-то потруднее спрятать, чем mati моей матери.
И он увел тебя в загон, а я с тех пор стал спать возле их костра и больше никуда не убегал и не прятался, пока мне не пришлось это сделать.
* * *
Донован как-то рассказывал мне, что в мире существует два типа людей: те, кто дает имена своим лошадям, и те, кто имен им не дает. К тому времени я всего раза два ездил верхом и, естественно, причислял себя к последним. Но вскоре это оказалось абсолютно несправедливым как по отношению ко мне, так и по отношению к другим погонщикам верблюдов из компании Джолли.
Сеид – восемь футов в холке – был, разумеется, вожаком стада и «пилотом» вьючного каравана, однако нрав у него был отвратительный. Самый крупный из дромадеров, он мрачно и презрительно, сверху вниз, смотрел на своих кузенов меньшего размера. Но еще хуже было то, что его приходилось на ночь стреноживать, поскольку особый запас злобного презрения он приберегал для одного из представителей своего рода по кличке Тулли, или Большой Рыжий, которого, видимо, считал козлом отпущения и постоянно кусал, бил ногами и оплевывал. Давняя дружба Сеида и Джолли началась еще в те дни, когда они вместе сражались против немцев в Алжире. «Не дай бог, чтобы они вместе на немца наткнулись – оба прямо бешеные становятся», – как-то поведал мне ночной сторож.
Сторожа звали Йоргиос – или по-здешнему Джордж, – и он был совсем старый: морщинистое лицо, грустная задумчивая улыбка и привычка вечно курить свою изогнутую трубку. Хотя никто, похоже, не был уверен, действительно ли Джордж так стар, как кажется, или же эти морщины, избороздившие его лицо, являются следствием какого-то тяжкого горя; впрочем, с морщинами он выглядел настоящим патриархом, и люди невольно к нему тянулись. Особенно женщины. Большую часть пути он шел, пошатываясь. Но не потому, что любил выпить. И не потому, что у него ноги были неодинаковой длины. Каждые несколько минут он останавливался, с беспокойством ковырял у себя в ухе, потом блаженно вздыхал и сообщал: «Mal due debarquement. Tu comprends?»[23]
По-французски я немного понимал – научился у проституток из Луизианы – и в итоге, сложив два и два, решил, что Джордж страдает от последствий морской качки. Я спросил, не из Франции ли он родом. Но он покачал головой: нет, из Греции. «Из Эллады» – так он сказал. Джордж, наверное, на фронте был наводчиком, он всегда очень точно на все указывал. Ткнет своим узловатым пальцем в небо, в тучу, в лицо незнакомца, и ты, едва повернувшись в ту сторону, сразу видишь, что он был прав. Он и в Джолли тоже ткнул пальцем, сказав: «Gr`ece, aussi»[24], и разразился хохотом.
– Vieux[25], – пояснил мне Джолли. – И очень странный.
За Джорджем постоянно таскался по пятам придурковатый и добродушный Мехмет Халил – его все звали просто Лило, – последний сын в семье каких-то бродяг или странников, тихий долговязый парнишка, страдающий неистребимой вежливостью деревенского жителя. Глядя на него, я, помнится, всегда думал, что ему прямо-таки на роду написано вечно попадать в беду. Он явно предпочитал верблюдов людям, а одного самца, которому он дал кличку Аднан, вообще любил больше всех вас, Берк, вместе взятых. Ему вряд ли было больше двенадцати, и уже одно его постоянное присутствие поблизости заставляло меня тосковать по Хоббу. Хотя уже довольно много времени прошло с тех пор, как я стал чувствовать себя старше многих.
Еще тогда вместе с нами был двоюродный брат Джолли, Мико Тедро, жилистый драчливый парнишка, с невероятной легкостью и скоростью мешавший родной язык с французским. Он по природе был слабым и каким-то раздражительно-капризным, а странствия с верблюдами, похоже, только усугубили эти его качества. А еще он страшно заботился о своей внешности и носил потрясающую курточку, расшитую золотыми птицами – от которой мне удалось-таки стащить одну пуговицу для Хобба. Впрочем, Мико оказался достаточно тщеславен, чтобы не только заметить исчезновение пуговицы, но и в ярость прийти, однако выяснить, кто ее украл, ему так и не удалось. Ездоком он был вполне сносным, только все время на что-нибудь жаловался. Хотя, если честно, я бы не стал его за это винить, потому что ему каждый день приходилось терпеть выкрутасы довольно-таки вредной верблюдицы с крайне неустойчивым характером, которую звали Салех. И вообще он был сильно разочарован всей этой затеей с верблюдами – мне об этом Джордж поведал, – поскольку ожидал не просто интересных приключений, но и особого уважения к себе и, разумеется, куда большей платы за труд.
– А вам, значит, еще и платят? – удивился я.
– Нам – да. А тебе, мисафир, – нет.
Джордж любил рассказывать, что его верблюдица Майда понимает все языки, на которых умеет говорить он сам. На самом деле Майда понимала всего несколько слов, зато на трех языках и теперь вместе с Джорджем постигала четвертый, поскольку он как раз прокладывал себе путь в мир англоязычных людей; он уже знал такие слова, как солнце, дорога, дерево, звезда, равнина, но изредка ему все же приятно было слышать всякие там merhaba[26] и mashallah[27], которые остались в моей памяти от отца.
– Скажу тебе по секрету, мисафир, мы еще будем просить Бога благословить каждое дерево и скалу на пути отсюда до моря.
Джордж лучше всех разбирался в реках. И постоянно наносил на карту тот маршрут, по которому мы следовали, сравнивая свои каракули со старинными картами, которых у него была целая пачка; все карты он раздобыл у какого-то портового грузчика еще в Измире. Как только мы подходили к какому-нибудь броду, Джордж тут же начинал искать эту речку или ручей на карте.
– Это река Гуадалупе, мисафир, – говорил он, проводя кончиком пальца по извилистой линии на карте. – Видишь, здесь она кажется всего лишь одним из множества других коротких ручьев? И все они начинаются вот тут. – Джордж указывал в то место уже на полях карты, куда явно сходились все эти извилистые линии. – Это место пока что никто на карту не нанес, но именно здесь мы найдем некое – как это сказать? Заграждение? Escarpement?
– Эскарп.
Он радостно улыбался:
– Вот видишь, мисафир? Все очень просто.
Он отмерял расстояния и направления с помощью собственного большого пальца почти так же точно, как с помощью компаса, и, хотя Хоббу очень хотелось заполучить хотя бы острые золотые наконечники от его чертежных инструментов, я понимал, что ничего не смогу взять у Джорджа, не вызвав с его стороны подозрений. В итоге Хобб вполне удовлетворился маленькой серебряной застежкой, которая однажды вечером сама отвалилась от левого сапога Джорджа.
У тебя, Берк, украсть что-либо оказалось куда легче, должен, к сожалению, признаться. Ничего не стоило срезать кисточку или бусину с седла годовалого верблюда, тогда еще безымянного. И потом, ты был славным малым и всегда делал вид, будто ничего не замечаешь; и ты всегда был терпелив, смирившись с отсутствием у меня необходимой практики, когда я, поднявшись часа в три ночи, до смешного долго возился с укладкой груза в холодных синеватых предрассветных сумерках. Наверное, ты принимал меня за полного идиота, которого, впрочем, все же можно терпеть, но вскоре мне стало казаться, что постепенно между нами устанавливаются куда более теплые, дружеские отношения. Ты был терпеливым, доброжелательным и невероятно любопытным. Тебя интересовало все, что происходит вокруг. Ты касался губами зарослей букса и каждые четверть мили заявлял о себе ужасающе хриплым, каким-то булькающим воплем: бу-у-у-ерк. У тебя была отвратительная привычка выкручивать шею на сто восемьдесят градусов – так ты пытался вспугнуть блох, которые не давали тебе покоя. Но твои потревоженные блохи вскоре становились моими. Их укусы яркими красными пятнами расползались по всему моему телу. На третьи сутки я уже сходил с ума от зуда и лихорадочных снов, в которых мы с Хоббом стояли на берегу океана, и он «пек блины» на сверкающей поверхности воды, швыряя один за другим то mati, то nazar, и заставлял меня нырять за ними прямо в океанскую бездну.
* * *
Я все пытался вспомнить, что я рассказывал о работе погонщиком тому маленькому писателю, с которым мы познакомились в Неваде несколько лет назад. Имени его я не помню, зато помню, что ему мои рассказы очень понравились.
Я, например, рассказывал о том, что ни один человек не может сесть верхом на незнакомого верблюда, не испытав унижений. Стоит такому горе-ездоку решить, что он уже вполне устроился, как он летит на землю. И все его последующие попытки будут кончаться аналогично, на радость многочисленным свидетелям.