– Но разве не в этом смысл жизни? – спросила Нора. – Жить и чувствовать, что живешь за десятерых?
– Что-то вы нервничаете, миссис Ларк. У вас все в порядке? Или, может, вы кого ждете? Надеюсь, я вам еще не слишком надоел? Нет? Спасибо. – И Крейс тут же продолжил свой рассказ: – В общем, год я для них курьером служил. Несешься сломя голову, одно назначение за другим, лошадей загоняешь и меняешь, скачешь так, что зубы во рту дребезжат, чуть не вылетают. Но выдержал – и в основном потому, что все время думал: ничего, голова цела и при мне, ну а тело пусть себе дальше мчится, а я его нагонять буду, чтобы вновь целым стать. Так что, когда индейцы из племени шайенн или племени Ворона из-за деревьев покажутся, я буду смотреть прямо перед собой и думать: я же сейчас не здесь, а там, вон в той роще хлопковых деревьев, на том далеком холме, на следующей железнодорожной станции, так что видят они не меня, а только мой призрак, значит, скоро плюнут и уйдут.
Именно на этой работе я научился ценить тайны. Раз в несколько дней по вечерам, проткнув натертые седлом мозоли, я позволял себе маленькое удовольствие: доставал из почтовой сумки какое-нибудь письмо, но только одно-единственное, которое я порой выбирал часами, изучая почерк на конверте. Я даже коня своего спрашивал: «Ну, что нам сегодня выбрать? Любовное письмо или «семейные новости»? Затем я аккуратненько вскрывал верхний клапан конверта и, сидя у костра, читал письмо вслух. Люди писали о своей здешней жизни и хотели, чтобы их близкие, живущие в других местах, узнали о ней как можно больше. Джон, твоя сестра идет на поправку. Салли, мы с мамой очень за тебя рады. Тим, вчера умер твой папа, – такие письма всегда были самыми странными. Я первым узнавал горестную весть из чьей-то чужой – не моей собственной! – жизни, а бедный Тим где-то там впереди еще жил спокойно, будучи уверенным, что его отец по-прежнему топчет зеленую траву в этом мире. И вскоре я поскачу во весь опор, привезу ему это письмо, и он узнает горькую правду – а мне будет казаться, что сама темная ночь, раскинув крылья, летела за мной подобно плащу, а свод небесный у меня над головой был поистине безграничен.
В Сан-Франциско я передавал привезенные письма начальнику почты, отправлялся в одно уютное местечко в Чайна-тауне, там усаживался с трубкой и думал о доставленных письмах. Мне представлялось, что я сосуд, хранящий тайны чужих людей, которые живут далеко отсюда и даже не подозревают, как много мне известно об их личной жизни. А интересно было бы узнать кого-то из героев этих писем на улице, думал я. Подойти к нему и сказать, например: «Чарлз, я вез письмо от твоей любовницы. Может, твоей жене любопытно было бы об этом узнать?» Удивительно мощное чувство. Ведь тот, кто знает твои тайны, и тебя самого знает как облупленного – а кому это понравится? Никому. Никто не хочет даже представить себе, что какой-то незнакомец вдруг взял да узнал всю твою подноготную.
В итоге я с этой работы ушел, почувствовав, что знаю о мире куда больше, чем это возможно для одного человека.
Да, верно, миссис Ларк: это было поистине пленительное чувство, благодарю вас. Именно так. Наверное, я мог бы всю жизнь заниматься подобной работой. Но тут как раз появился телеграф, потом началась война, и я перебрался на север, где некоторое время занимался охотой на буйволов. Вот уж действительно чертова работа! И самое неприятное в ней было то, что люди, которые этим занимались, были все какие-то безрадостные, безрассудные и холодные; да и вообще, что это за жизнь – торчать в убогой мрачной хижине с обожженными раскаленной винтовкой руками, а под ногтями и в волосах у тебя засохшая буйволиная кровь.
Как вы там, шериф? Вы что-то побледнели. Просто не представляю, отчего это мисс Кинкейд так задержалась. Хорошо, ждем еще буквально пару минут, и я еду за доктором.
Но позвольте мне все же закончить свой рассказ. Когда я зимой 1865-го вновь вернулся на юг, в Миссури, война хоть уже и закончилась, но только на словах. В горах все еще скрывались отряды ополченцев, а на равнины лавиной хлынул народ с новыми запросами и потребностями. Казалось, вся их прежняя жизнь потерпела поражение, и теперь им ничего другого не остается, кроме как идти вперед по этим заросшим шалфеем равнинам либо навстречу собственной смерти, либо навстречу совершенно иной, новой, жизни. Разумеется, первое было более вероятным: на этих равнинах все еще по праву обитали индейцы – кайова, сиу, команчи, – так что очень многие во время этих переходов погибали. Не меньше погибло и во время строительства фортов на берегах рек Платт и Йеллоустоун, которые возводились с той скоростью, с какой успевали рубить лес. Заодно строили паромы и мосты.
И у меня возникло ощущение, что все вдруг поняли то, что сам я знал уже много лет: Запад сулит слишком чудесные перспективы, чтобы такой возможностью не воспользоваться. Люди устремились туда со своими фургонами и овцами, тяжело ступая натруженными ногами, чтобы создать новую жизнь, которая лишь таким, как я, давно узнавшим эту тайну и хранившим ее долгие годы, может показаться излишне жестокой и, пожалуй, несколько перенаселенной.
Америка преображает людей, знаете ли. Как никакая другая страна. Она преображает каждого – мужчину, женщину, ребенка. Такое у этих равнин появилось предназначение в то самое мгновение, когда первый человек взобрался на вершину здешнего холма, окинул взором расстилающийся во все стороны простор, охнул от восторга и сказал себе: все это для меня, для меня одного, и я единственный, кто понимает, что жить здесь должны только гордые и сильные люди.
И хвала Господу за этого первого наглого ублюдка. Если бы не он, никого из нас здесь бы не было.
Но и ему тоже следует нас благодарить. Мы о нем помним, и благодаря этому он жив.
Надеюсь, я не слишком наскучил вам своим рассказом, миссис Ларк? Я просто никак не решаюсь сказать главное.
Однако продолжу. Я не предполагал, что для таких, как я, все еще где-то сохранились дикие края. Но все чаще слушал потрясающие рассказы о Техасе. Из-за войны там оказались бесхозными тысячи голов скота, никем не клейменого, ни в каком реестре не записанного. Все, что требовалось, это собрать осиротевший скот в стадо и превратить в свою собственность.
Именно так я и поступил. И так же поступили десятки других людей, но и места, и животных хватило на всех. Десять человек могли утром въехать на огромное пустое поле, а к полудню стать владельцами такого большого стада, что его край уходил за горизонт.
Однако, заполучив животных, ты, естественно, обязан был где-то их пасти. Мой старый партнер, Саймон Велман, например, страшно хотел завладеть пастбищами на Территории Дакота. Уж больно там трава хороша. И лето хорошее, мягкое. Я эти места неплохо знал – не раз проезжал там во время своих странствий. Но в те годы индейцы сиу из племени Красное облако как раз ожесточились, то и дело совершая бандитские налеты вверх и вниз по течению реки Паудер. Я Саймона предупредил: если тебе действительно хочется умереть такой гнусной смертью, так лучше уж сразу себе петлю на шею накинь, а уж я, так и быть, стул из-под тебя вышибу, чтобы ты, представ перед Всевышним, мог честно Ему сказать, что не сам себя порешил. Все-таки это лучше, чем позволить дикарям-сиу оторвать тебе руки-ноги, а яйца отрезать, привязать к ним веревочку и отдать эту «погремушку» детям.
Извините, мэм.
Итак, мы оказались к юго-западу от Моголлона. Люди нас предупреждали, что там нет ни воды, ни пастбищ, а если мы думаем, что индейцы сиу такие плохие, то, интересно, что мы скажем, когда нам апачи встретятся. Кроме того, говорили они, эти места прямо-таки кишат мексиканцами, которые, черт бы их побрал, уже почти два века отлично уживаются с индейцами, иногда даже смешанные браки заключают и клятвы крови дают. Правда, потом все это в сторону – и начинают друг у друга красть скот и детей, чтоб по-своему их воспитать, но все это исключительно из вредности, из презрения, из желания задницу своим врагам показать. А ведь прекрасно знают, что года не пройдет, и они снова к этим «врагам» вернутся с поцелуями и рукопожатиями. Ну и для чего тогда резню устраивать?
Но, честно вам скажу: бывали дни, когда мы буквально крались по каньонам, стараясь и снаряжением-то лишний раз не звякнуть. Даже скот, кажется, понимал, что нельзя слишком громко сопеть.
Мой дружок Саймон Велман подхватил лихорадку, напившись мутной воды из ручья, и через три дня он умер. Для меня это стало весьма неприятной неожиданностью. Больно было сознавать, что, если б я согласился и мы пошли тем путем, какой он предлагал, то, может, он все-таки дотянул бы до такого пастбища, к которому стремился. Но с ним все вышло, как с Моисеем, да и с любым другим евреем, который чего-нибудь стоит. Так он и не увидел то, ради чего в такой далекий путь отправился.
А я пошел дальше. Теперь я остался один со своими бычками, ну и еще несколько пастухов – из числа тех, что либо слишком оголодали, либо им вообще все равно было, куда их жизнь приведет; а некоторые просто хотели подальше сбежать – кто от жены, а кто от ареста, поскольку был объявлен в розыск где-то на востоке. Вот в этих-то местах я и стал совершенно другим человеком, миссис Ларк; можно сказать, полностью обновился. Все время в седле, а вокруг, куда ни глянь, скот бредет, колокольчиками позванивает. Одна желтая пыль да рога. И солнце палит безжалостно, а если его ненадолго и скроют тучи, так начинается страшный ливень. Иногда от такого дождя даже реки в каньонах пробуждались, словно их кто включил где-то там под землей, где все реки спят.
Вижу я, миссис Ларк, что вам не терпится от меня избавиться. Потерпите еще минутку, цель моего долгого рассказа уже близка. А потом я сразу за доктором поеду, хотя это наверняка страшно огорчит бедную мисс Кинкейд, если мы с ней на дороге встретимся. Она ведь сразу поймет, как мало вы в нее верите.
Вот и самое главное: никто не верил, что сделать такое возможно, однако мне это удалось. Я сумел провести свое стадо через все эти пустыни и добраться до здешних зеленых пастбищ, раскинувшихся под самыми голубыми на свете небесами; здесь я и