Без воды — страница 80 из 91

Она бежала сквозь высокую траву до тех пор, пока не споткнулась и не упала ничком. Сверху нещадно палило солнце. Прямо перед носом у Норы желтели в траве косточки мыши-полевки. На шее она чувствовала теплое дыхание Ивлин, которое быстро становилось все более частым и судорожным. И вскоре Нора перестала что бы то ни было замечать, лишь с ужасом слушала эти мучительно короткие вдохи и выдохи, время от времени прерываемые жалобным попискиванием. Как ни удивительно, малышка ни разу не закричала и не заплакала. Задрав юбку, Нора с головой накрыла ею себя и девочку, чтобы уж точно никаких звуков не донеслось из той впадинки, где они обе притаились. Вскоре где-то возле их дома послышался стук копыт. Потом какой-то человек крикнул: «Эй, хозяева!» – почему-то по-английски, и Нора догадалась, что это он нарочно, что он просто хочет выманить ее из дома. Он все продолжал кричать, но голос его казался ей незнакомым – она тогда совершенно обезумела от страха, да и воображение рисовало ей самые ужасные картины.

К тому времени, как этот человек уехал, у Норы от жары полопались все сосуды в глазах; они были красные, словно налитые кровью. Ивлин стала прямо-таки обжигающе горячей и беспокойно металась, забывшись лихорадочным сном.

Лихорадка у нее не прошла ни к вечеру, когда вернулся Эммет, ни к следующему утру. Примчавшийся утром Док Альменара первым делом раздел девочку и некоторое время подержал ее в тазу с холодной водой, заботливо поддерживая рукой головку с пучками младенческих волос и время от времени поливая ее водой. Норе он не разрешил даже прикасаться к дочери, разве что понемногу смачивать ей тельце прохладной водой. В последние часы своей жизни Ивлин, хоть и была по-прежнему горячей, как раскаленная плита, вдруг стала похожа на себя прежнюю. Крошечное личико вновь стало серьезным, даже суровым, и кулачки выглядели раз и навсегда сжатыми в приступе необъяснимого гнева.

Через два дня – а может, через тысячу лет, – они похоронили Ивлин на холме за домом.

И к ним стали вдруг приходить женщины из города с пирогами и пустыми сожалениями, а потом – когда женщины решили, что времени прошло уже достаточно, – и с вопросами о том, что же все-таки случилось. Что, что случилось там, в поле, Нора?

Она сказала, что вынуждена была там спрятаться. И лежать неподвижно под палящим солнцем.

Потому что там были индейцы. Пятеро. Апачи.

Затем, уже в октябре, вдруг явился выразить свои соболезнования Армандо Кортес. Он держал Нору за руку и твердил: «Боже мой! Да если б я знал, какая беда случится, я бы попозже выехал, а не средь бела дня. Если бы я только знал! Ведь я мог бы вас дома застать. Или, наоборот, оказаться возле поля, когда там эти индейцы появились».

И тут Нора все поняла. Темноволосый человек на пегом коне был совсем не индейцем. Это был тот самый Армандо Кортес, что сейчас стоял перед с нею и ронял ей на руки горячие слезы. Армандо и сам был отцом маленьких дочерей, и он весь холодел, представляя, что с ним было бы, если бы ему пришлось своих девочек хоронить. Нора хорошо это себе представляла. И страстно желала этого.

Если бы не Эммет, которого она все-таки очень любила, она бы в тот же день сунула голову в петлю. Или, в крайнем случае, на следующий день. Она с детства помнила, что соседки в таких случаях говорили: «Она себя порешила». Мысль об этом приходила ей в голову каждый раз, когда непрошеные гости уходили, оставив ее одну, и дом сразу начинал казаться пустым и безжизненным; или когда муж мягко пресекал все ее разговоры о возвращении домой в Айову или все равно куда, где не бывает таких вечеров и такой жары, от которой дети словно варятся заживо внутри собственной кожи; или когда к ним заезжал Армандо – а он теперь заезжал особенно часто, потому что как бы заново проживал свою жизнь внутри построенной Норой лжи и каждый божий день мучился, подсчитывая, сколько всего изменило бы его решение выехать в тот день на свою невинную прогулку чуть раньше или чуть позже.

Иногда Норе хотелось все честно ему рассказать. Освободить его от бремени этой вины, от уверенности в том, что отныне его судьба неразделимо и страшно связана с ее судьбой. Однако она все продолжала повторять: индейцы. Пятеро. Апачи. Конечно, она уверена. Конечно, она знает, как они выглядят.

Она действительно это знала, но ей верили так абсолютно и безоговорочно, как никогда не верили за всю ее жизнь. Верили ее лжи. И эта ложь, которую она тогда с такой легкостью выговорила, понеслась дальше – так приходит и уносится куда-то ночная тьма, – за пределы их городка. Эта ложь утвердилась в устах и умах не только местных женщин, но и фрахтовщиков, и даже солдат, и пропитала их души вплоть до той тончайшей оболочки, что отделяет от людей великое зло и поистине бескрайнюю тьму, столь всеобъемлющую, что каждый раз, когда Нора об этом думала, ей почти удавалось убедить себя, что не она всему виной. Разве могла она стать причиной столь всепоглощающего зла?

– Как ты думаешь, какие-то другие люди могли столкнуться со злом из-за того, что я тогда об индейцах сказала? – спросила она у Харлана, когда все же, собравшись с духом, рассказала ему правду.

Однако его взгляд, устремленный на нее, и после этого признания ничуть не изменился и все так же был полон веры и любви.

– Нет, – сказал он, – я думаю, это невозможно. Нет, конечно же нет!

Ну что ж. У нее на глазах первая ее ложь, похоже, породила еще одну. И ходить за доказательствами далеко не пришлось: достаточно было посмотреть на Армандо Кортеса, медленно сходившего с ума от ужаса перед «совершенным им поступком», чтобы это понять.

А что происходило все это время в других местах, за пределами их округа? У Норы начинался нервный озноб, стоило ей об этом подумать. К счастью, большую часть времени она была так занята, что могла прогнать подобные мысли.

Так что, Крейс, бери нашу воду и нашу землю. И вместе с этим забирай все те годы, которые мы потратили на создание фермы. Забирай Десму Руис, и Дока, и Джози. Но, боже мой, ведь в этом доме живет моя дочь! Что, если она навсегда привязана именно к этому месту? Что, если она запретит мне отсюда уезжать? А если я уеду… если я уеду, я, возможно, никогда больше ее не услышу?


* * *

Мама, скоро рассвет.

Похоже, дождь собирается.

Лучше б ты, мам, все-таки повесила ружье на место и сходила проверить, как там бедная Джози, пока Тоби не проснулся.

А знаешь, я ведь все-таки рассказала Харлану правду о том, что тогда случилось, потому что бедный Армандо Кортес просто с ума сходил от чувства вины. А я, будь я проклята, оказалась просто не в силах в одиночку нести груз последствий собственных деяний.

Я знаю.

Я и без того совершила страшную ошибку и жизнью собственного ребенка заплатила за свою глупость и трусость. Но я проявила в два раза больше трусости – в десять раз! – когда оказалась не в состоянии признаться, что поступила как трусливая дура. И это прямо-таки с ума меня сводило.

Я знаю, мама.

А твоему отцу рассказывать об этом, конечно же, было нельзя. Мужчина имеет право быть защищенным от тех горестей, которые способны разбить ему сердце.

Но папа, по-моему, и так все знал. Знал и все равно любил тебя по-прежнему.

Ну, это совсем уж невероятно, тебе не кажется?

Не знаю, мама. Но мне всегда казалось, что это достаточно очевидно. В определенном смысле.

Мне и в голову прийти не могло, что Харлан способен кому-то об этом рассказать.

А вот тут ты не совсем честна, по правде говоря. Ты же спать по ночам не могла, когда о его женитьбе услышала. Ты, конечно, ревновала – но все же не столь сильно; куда сильней ты боялась, что все твои тайны могут выйти наружу.

Ну да. У него вдруг появился кто-то, с кем он мог поговорить о чем угодно.

И тут ты подумала, сколько всего ты папе не рассказываешь, и решила, что вполне разумно и правильно, когда каждый некую часть себя хранит в тайне ото всех. Даже от любимого человека.

Я думала, он никому не скажет.

Мы обе ошибались, мне кажется. Считай это неким редким совпадением!

Я не против, чтобы люди кое-что обо мне знали, Ивлин. Знали, что я была настолько не в себе, настолько напугана, что стоило мне увидеть вдалеке бедного метиса Армандо верхом на коне, и я чуть со страху не умерла. А ведь он всего лишь вез мне каравай свежего хлеба да очередную забавную историю. Я не против, даже если люди станут обо мне сплетничать, осуждать меня. Ты же знаешь, дорогая, они ведь все равно всегда сплетничают и кого-нибудь осуждают. Но я не желаю, чтобы они зря о тебе болтали. Словно ты какая-то бесприютная душа, имевшая несчастье родиться у безумной матери. Нет! Не желаю я, чтобы о тебе говорили такое!

Для меня это никакого значения не имеет.

Вот именно! Потому-то я и поняла, что ты не настоящий дух.

Как так?

Ты слишком добра ко мне – я такого отношения не заслуживаю. Какой бы плохой или неправильный поступок я ни совершила, ты все мне прощаешь. А настоящие духи ничего не прощают. Как и настоящие дети.

Наверное, ты права.

Я знаю, что права.

А знаешь, чего Роб и Долан тебе ни за что не простят? Если ты предашь нашу газету. Если решишь уступить ее этому человеку, чтобы снять с них обвинение в убийстве. А ведь они всего лишь за папу отомстили.

Мне все равно, простят они меня или нет. Но мне страшно даже подумать, что им придется всю жизнь от закона скрываться. Спать в пещерах, уходить от выстрелов, пули в живот получать…

По-моему, если они узнают, каким способом ты избавила их от преследования, они и домой-то возвращаться не захотят.

Это для меня уже не важно.

По-моему, для тебя не важно уже и то, чего ты сама хочешь. Они свою жертву принесли. И сочтут самым худшим предательством, если ты откажешься от «Стража» и притворишься, будто поверила, что папа и впрямь сбежал в Калифорнию. Представь, смогут ли они тебе такое простить?!