И ты отыскал бы меня своими давно мертвыми, незрячими, глазами и спросил: «Как это, Мисафир? Что переменилось?»
«Ну, – сказал бы я, – а как быть с той девушкой? Разве ты только что не сбил ее с ног, не швырнул на землю, хотя именно она была той единственной живой душой, которая могла бы нам помочь, которая понимала, о чем мы просим? И теперь я чувствую себя куда более потерянным, чем когда-либо».
А ты бы возразил: «А ты не чувствуй себя потерянным, Мисафир».
«Но кто, когда придет наш час, уложит нас рядом? Кто, Берк? Если теперь та девушка этого сделать не сможет?»
И ты бы сказал: «Ничего, Лури. Мы найдем еще кого-нибудь. Не сомневаюсь, что найдем».
Часть 10
Утро
Амарго
Территория Аризона, 1893
Верблюд, спотыкаясь, тащился следом. Его суставы, казалось, выгибаются совершенно неправильно, в разные стороны. Теперь, в солнечном свете, было хорошо видно, что его шерсть не просто припорошена, но и насквозь пропитана красной пылью, и в этой чересчур сильно отросшей и свалявшейся шерсти полно и других, неотделимых от нее «украшений», а в глубине виднеется слой его настоящей шерсти, белой и легкой, и каждая ее прядь похожа на прозрачную стеклянную нить. То, что Нора ошибочно приняла за тень от дерева, когда верблюд еще прятался от нее в лесу, оказалось широкой полосой крови, протянувшейся от пулевого отверстия, черневшего у него на правом боку. Рана явно причиняла ему сильную боль, потому что шел он с трудом, как бы рывками, и то и дело останавливался, чтобы отдышаться. Он к тому же сильно прихрамывал, а из пасти у него вылетали комки белой пены. Верблюд поднялся на вершину холма, и теперь они были уже почти во дворе, но он все время поворачивал голову, словно отыскивая Нору своими древними, подернутыми серым туманом глазами, и она поняла: он смотрит, но не видит. Слеп.
Если бы у него были руки, подумала она, он бы, наверное, продвигался ощупью, как все слепые.
Мама, испуганно сказала Ивлин.
Впоследствии Нора часто будет вспоминать эту встречу и удивляться, куда подевался ее страх. Ведь ночью в ущелье она вся была охвачена страхом, причем еще до того, как в полной мере осознала величину этого перепачканного грязью великана, этого чудо-переростка со ссохшимся ухмыляющимся всадником на спине.
Но сейчас место страха вдруг заняла глубокая печаль. И она позволила этой печали прийти, она даже обрадовалась ей, словно ее позвал снаружи, от крыльца, некий далекий, давно не виденный друг и ей нужно всего лишь пойти на этот знакомый голос и открыть дверь. Появление этого существа, казалось, полностью, точно по волшебству, изменило ее восприятие, и месиво рваной одежды, комков свалявшейся шерсти, тяжело свисавших с боков верблюда, всевозможных кисточек и веревок выглядело не просто узнаваемым, но и знакомым. Она узнавала эту старую сбрую, ее тяжесть, материал, из которого она была сделана, и даже ее шероховатую ломкость, когда она прикасалась к ней пальцами. Она узнавала удивительные очертания этого обвисшего горба, и тепло, исходившее от спины животного, из-под седла, и украшения в виде плоских холодных металлических дисков, все еще позванивающие на узде. Ей хотелось бы… Но чего? Взор ее затуманился. Ей хотелось бы всегда быть здесь. И хотелось бы никогда больше здесь не бывать.
Шевельнулся ветер, и Нора вздрогнула, вдруг почувствовав, какой едкий сернистый запах исходит от верблюда. Почуяв этот запах, вздрогнул и бедный старый Билл. Он оборвал привязь и с громким ржанием бросился прочь, спрятавшись по ту сторону загона для овец. Именно в этот момент Тоби наконец-то опустил свой стереоскоп, и Нора поспешно воскликнула:
– Не оборачивайся, Тоб!
– Почему, мам?
– Просто продолжай рассматривать свои картинки.
При звуке ее голоса верблюд сперва застыл, потом приподнял одна ногу, покрытую свалявшимися лохмотьями шерсти, и с топотом ее опустил. Казалось, некие спазмы заставляют его голову дергаться то вправо, то влево. Он никак не мог определить, где она стоит, и тяжело вздыхал, отчего бока его надувались и опадали. Нора считала эти вдохи и выдохи и дошла до числа «шесть», когда поняла, что уже поднялась на крыльцо и потихоньку достает из-за кресла дробовик. Тяжесть ружья показалась какой-то странно чужой, когда она переломила ствол.
Тоби, услышав, что она сперва перезарядила ружье, а потом со щелчком выпрямила ствол, тут же спросил: «Что происходит, мам?» – однако послушно продолжал рассматривать в стереоскопе картинки, наполовину пребывая в ином, ярком и ослепительном полумире, где-то за морями или в тени прекрасных зданий и арочных ворот. А Нора, спустившись во двор и вся окутанная дымкой солнечного света, уже поднимала заряженное ружье.
– Оставайся на месте, Тоб.
Она неважно стреляла. Всегда была никудышным стрелком. И если она сейчас промахнется, верблюд ринется к ней и по пути вполне может растоптать Тоби. Но она почему-то отчетливо сознавала, точно опутанная некими неведомыми, не ее собственными чувствами, что больше всего она боится даже не за сына, сидящего на земле спиной к этому опасному животному, чей образ так долго наполнял его мучительные сновидения, и не за Джози, которую верблюд уже сокрушил. Ее страх был связан с чем-то иным, и он был гораздо шире и настойчивей, ибо она понимала, что, если ей не удастся застрелить верблюда, он может снова пуститься в бега, снова броситься в лес и исчезнуть. Только на этот раз все будет иначе. И вся печаль, все страдания, связанные с его странствиями, прошлыми и будущими – какого черта! Что она, собственно, знает о его страданиях и странствиях? – вдруг хлынули в ее душу, заполнив ее до краев. Это было похоже на сон о некой бездонной пропасти. И там, на дне этой пропасти, ничего не оказалось.
Нора выстрелила. Она попала куда-то между шеей и плечом верблюда, но заряд как-то слишком медленно поражал эту отупевшую одряхлевшую плоть. Однако потом верблюд все же почувствовал боль, резко дернулся и отступил на полшага назад. Зазвенела упряжь, он повернулся к Норе, сделал один, два, три невероятно длинных прыжка, с грохотом рухнул на колени и бессильно уронил голову на землю. Над спиной у него поднялась туча пыли, как бывает после землетрясения в горах, когда клубы каменной крошки, взметнувшись над склоном, катятся и катятся дальше вниз.
Тоби замер от ужаса, по-прежнему прижимая к глазам стереоскоп.
– Что там такое, мама? – жалобно спросил он и заплакал.
Нора и сама плакала. Постояв минутку, она решила не отбирать у сына этот дурацкий стереоскоп и оставить его пока сидеть в пыли, а сама поднялась по склону туда, где упал верблюд. Огромные, раздувшиеся и ставшие какими-то желеобразными клещи успели проесть настоящие кратеры в его свалявшейся шерсти. Из углов незрячих глаз, осененных густыми длинными ресницами, стекали черные потоки выделений, дорожками засохшие на морде.
Синий мундир мертвого человека был застегнут на все пуговицы и засох настолько, что стал буквально каменным. Часть материи под застежкой на воротнике сгнила, и Нора разглядела хрупкие желтые косточки ребер и темную сгнившую и высохшую кожу. Какой-то старый драный половик, который при ближайшем рассмотрении оказался волосами всадника, насквозь пропитанными чем-то черным, намертво приклеился к седлу. Одна рука и ступня с противоположной стороны отсутствовали – видимо, отвалились. Остальное по-прежнему удерживали веревки – скорее всего, в том же положении, в каком этого несчастного оставили умирать его мучители.
– Мам, что там такое? – снова спросил Тоби, все еще сидя к Норе спиной.
– Иди сюда и посмотри.
– Я не хочу смотреть.
Он все же встал и ощупью пробрался к ней, но глаза его при этом оставались зажмуренными. И он время от времени прижимал к ним свой стиснутый кулачок, словно хотел заранее стереть даже саму возможность того, что он может увидеть, открыв глаза.
– Это просто верблюд, Тоб.
– Что значит «просто верблюд»?
– Ну, просто очень большая лошадь. В точности как ты и говорил.
– Я тебе не верю.
– Тогда открой глаза.
– Нет. Он ужасно пахнет!
– Это потому, что он был очень-очень старый.
Нора попыталась уговорить сынишку подойти ближе, но Тоби продолжал пятиться, пряча лицо в сгибе локтя. В конце концов она взяла его за руку, и сама потихоньку подвела к тому месту, где в зарослях шалфея лежала большая верблюжья голова, а потом опустила раскрытую ладошку сына на мягкую и густую курчавую шерсть.
– Значит, он настоящий? – спросил он.
– Конечно, настоящий.
Пальцы Тоби нащупали верблюжьи уши и мощные надбровные дуги.
– А что этот верблюд здесь делает?
– Не знаю. Правда, не знаю. Но он, мне кажется, издалека пришел и долго-долго был в пути.
Тоби согласился открыть глаза и посмотреть на верблюда только после того, как вернулся в дом, поднялся наверх и, чувствуя себя в полной безопасности в комнате Роба, высунул голову в окно. Нора, прикрыв рукой глаза от солнца, подняла голову и посмотрела на сына. Он стоял на цыпочках, но все равно снизу ей была видна только его головенка, а за спиной у него была та комната, где раньше обитал Роб, со всем ее невероятным беспорядком, разбросанными рубашками и древесной стружкой, и эта комната, словно некая прежняя жизнь Роба, сейчас следила за действиями Тоби и ждала, что он скажет, когда откроет щеколду и увидит все собственными глазами.
Высунувшись наружу, Тоби скорчил недовольную рожу и заявил:
– Он совсем не похож на тех, что в книжках рисуют.
– Ну, – пожала плечами Нора, – рисунки вообще редко похожи на настоящих животных.
– А что это у него на спине, мам?
– Седло.
На таком расстоянии ездок в седле казался Тоби, должно быть, всего лишь неким расплывчатым пятном. Тоби прислонился бритой головой с чуть отросшим ершиком волос к оконной раме, и Нора с легкостью представила себе, каким он станет лет через десять – наверное, будет примерно того же роста, что и Роб, а может, и немного повыше. Если, конечно, они останутся здесь. Если она уступит Крейсу и ее сыновьям разрешат вернуться. А ведь когда-нибудь Тоби наверняка захочет получить эту комнату в свое полное распоряжение, чтобы иметь возможность, выглядывая из окна, вспоминать, как его мать стояла над своей странной, совершенно невозможной «добычей», и это было самое невероятное событие в его жизни, тем более ценное, что его старшие братья все это пропустили, и он, Тоби, вскоре останется единственным живым хранителем памяти о том, что случилось в тот день.