Спустя годы я вычитала у известного французского писателя Мишеля Турнье в его маленьком философском трактате «Зеркало идей» весьма любопытные суждения о рыбалке. Он подводит читателя к мысли о том, что охота и рыбалка привлекают людей совершенно разного склада. Мало в ком уживаются рыбак и охотник, но это как раз тот случай, мне думается, характерный для моего отца. Турнье считает, что в охоте есть агрессивность, открыто выявленное мужское начало. Охотясь, следуют определенному ритуалу, который являет собой роскошное зрелище, наполненное пальбой, треском, ревом стаи гончих собак, охотничьих рожков. А ловле рыбы сопутствуют тайна и тишина. Никто не знает, что там, в глубине, что творится под зеркалом вод. Есть в этом процессе что-то мистическое и завораживающее, – размышляет классик.
Образы французского писателя о тайных смыслах выглядят, быть может, несколько литературно, порождая ассоциации с картинами аристократических забав у воды, но рассуждения о том, что рыбак склонен предаваться мечтам, размышлять, а сам процесс ловли рыбы – лишь повод побыть наедине с самим собой, мне думается, точны. «Рыбак – это созерцатель, склонный к медитации», – хочется согласиться с Турнье.
Конечно, современному рыболову и в голову не приходит размышлять о ритуалах, рыбной ловле, но сами по себе такие умозрительные вещи обогащают нашу жизнь, и, поддавшись литературной игре, можно позволить себе построить метафору о ловцах и охотниках.
Обнимая тебя – обнимаю весь мир!
Как-то раз мама сообщила, что собирается навестить свою старую знакомую на 1-й Мещанской улице. «Комната у меня там была до войны», – добавила она коротко, словно не желая обсуждать подробности. Я, в те времена занятая своими собственными проблемами, и не пыталась вникать в историю какой-то тети Фриды и дома, в котором началась московская жизнь моей мамы, когда она, семнадцатилетняя, очутилась «на заработках» в столице и должна была «снимать угол», как она говорила.
Мама устроилась в Наркомат леса, в буфет. «Сыта будешь, Тонечка», – советовала с крестьянской практичностью бабушка. Девушкой мама была толковой, делала все легко и ловко, благо в деревне ей приходилось выдерживать куда более серьезные физические нагрузки. Завершив работу в буфете, она бежала с подружками гулять по Москве, в кино или в парк на танцы под духовой оркестр. В ту последнюю довоенную весну жизнь казалась ей яркой и радостной.
Даже хлопоты по наведению порядка в квартире хозяйки: стирка, глажка, уборка и пресловутая штопка (тогда этому занятию – ремонту одежды – приходилось отдавать много времени) – не омрачали светлого настроения, да и тетя Фрида, со слов мамы, была женщиной отзывчивой и требовательных окриков в адрес молоденькой жилички себе не позволяла. Для мамы же домашняя повинность казалась естественным знаком внимания и благодарности к приютившей ее хозяйке. В теплое время года, рассказывала мама, чтобы никому не мешать, она удалялась ночевать на балкон. Там было вполне сносно, никто маме не мешал, не было слышно голосов хозяйки и ее домочадцев: это было ее отдельное, личное пространство. Рассказ мамы о ее житье-бытье на хозяйском балконе меня тронул.
Она не роптала, не высказывала никаких сожалений об этом вынужденном, в поисках уединения, пребывании на «свежем воздухе», напротив, много лет спустя, поддавшись ностальгии, отправилась взглянуть на этот балкончик, чтобы оживить воспоминания о днях своей молодости.
Вообще ее отличали удивительная жизнестойкость, умение отстраняться от давления и тягот холодного и неустроенного быта. Оставив в прошлом хорошо знакомый и любимый мир деревни, с его крестьянской уравновешенностью и размеренностью бытия, свою избушку в три окошка, девушка сумела выстоять в новых, не привычных для нее условиях уже тогда суматошного, живого столичного города и полюбить его с первого взгляда.
В то время ей не приходило в голову излагать свои мысли на бумаге. Свободного времени всегда было мало, она за день страшно уставала, но, наскоро перекусив и покончив с домашней работой, торопилась уехать на трамвае в центр, где горели огнями хорошо освещенные улицы, по которым прогуливались привлекательные, модно одетые люди.
Позднее, оказавшись на фронте, мама запишет в дневнике свои впечатления о предвоенной Москве: сдержанность, чистота и искренность этих строк подкупают. Она осознает свою привлекательность, женственность, но ни в каких предосудительных отношениях с мужчинами состоять не желает. Родители много раз в письмах предупреждали о необходимости для порядочной девушки «блюсти честь», а она была послушной и преданной дочкой. Поклонники у нее были, но серьезных чувств никто из них в ней все же не пробудил.
Но вдруг началась война…
Со слов «но вдруг война…» начинается фронтовой дневник моей мамы. Она испытала потребность записывать в него свои впечатления от увиденного, свои размышления о жизни на войне. Удивительное дело – молоденькая 18-летняя девушка захотела что-то оставить после себя, осознавая, наверное, хрупкость человеческой жизни.
«Все-таки война… и время идет, и такие годы… Если буду жива, буду иногда вспоминать прошлое, читая воспоминания».
Мама со своей подругой из родной деревни пошли в военкомат и попросили отправить их на фронт. «31-я армия формировалась в Москве, и мы с ней так и поехали на фронт. Меня направили в военсовет 31-й армии, в столовую готовить, работать санитаркой в штабе армии».
Дело было подо Ржевом, во время осеннего немецкого наступления 1941 года. «Ржев бомбили и день и ночь. Нужно было копать траншеи». Мама и все девочки, работавшие с ней рядом, отправились рыть траншеи. «Они были неглубокие, прыгнешь в траншею, но приходится нагнуться, присесть, чтобы в ней спрятаться. Помню майора Владимира Ивановича Костылева – тоже прыгал с нами в эти траншеи». Мама рассказывала, что уже в конце войны она встретила бывшего майора, а теперь уже генерала и начальника оперативного управления фронта Костылева. Он любил при встречах с мамой вспоминать об этих событиях: «Помнишь, как мы бегали во время воздушной тревоги в траншеи прятаться?». «Конечно, помню, разве можно такое забыть», – отвечала мама.
Однажды ночью на расположение штаба армии под Ржевом был страшный налет вражеской авиации. «Мы, девочки, – пишет мама в дневнике, – жили у старушки в деревенской избе, с нею жила ее маленькая внучка. И вот лежим, спим, слышим – гудят моторы. К этому времени мы научились распознавать бомбардировщиков по звуку. Я так устала за день, что не хотелось покидать теплую постель. Я сказала, что в бомбоубежище не пойду, а бомбоубежище-то – обыкновенный бабушкин погреб. Я не пошла, а все убежали прятаться. Бабушка мне говорит: «Что же ты, доченька, не идешь, ведь у тебя мать есть, не гневи Бога!». Но я была тверда, не пойду, да и все тут, будь что будет. По звуку слышу, самолет все ближе, ближе, начал бомбить город. Совсем рядом рухнул разбомбленный дом, а в нашей избе все стекла вылетели вместе с рамами. У меня возник страх от того, что я не послушалась бабушку и прогневила Бога. Взрывной волной меня поднимало и опускало, поднимало и опускало. Так ужасно. Да еще я дома одна… Я была оглушена и после этого случая стала хуже слышать, контузия осталась на всю жизнь. Всех прятавшихся в погребе присыпало землей, но они остались живы, вылезли из погреба и страшно меня ругали. Бомбы были крупные, дома рядом разрушены, а возле них большие воронки.
Немцы снова стали наступать. Войска 31-й армии отходили. Командующий оказался не на высоте, растерялся, но комиссар организовал отход, взрывая мосты после отступавших войск, а нам дал грузовую машину и приказал направляться в Москву. Несколько девушек и офицеров доехали на этой машине до Москвы. Время было очень тяжелое, дорогой нас бомбили. Тогда немецкие самолеты хозяйничали в воздухе безнаказанно, бомбили наши эшелоны и колонны. Спускались на небольшую высоту и бомбили, обстреливали наши войска из пулеметов. У наших паника тогда была: боялись этих самолетов. Если идет колонна, обязательно кто-то следил за воздухом. В Москве 31-я армия была расформирована».
Вернувшись в Москву, мама с подружкой отправились в военкомат и стали снова проситься на фронт. Им предлагали работу в Москве – на заводах, фабриках тоже нужны были руки, но они решительно отказывались. В конце концов мама оказалась в 30-й армии на Калининском фронте. Она записывает в дневнике слова, напомнившие мне заметки барышень из альбомов – так не вяжутся они с буднями, что окружали молоденькую девушку Тоню: «К вечеру пришел Иван Борисович (начальник) и привез мне благодарность, а Шура была обижена, не знаю почему, но ей благодарность не объявили. Я всем нравлюсь. И мне весело».
Фотографии, полевые цветы на окне в кружке, – минуты счастья и надежды. Хотя война рядом, но от нее так хочется отгородиться.
Мамина подруга Маша Герман не смогла убежать от судьбы. Ее историю мама записывает в дневник как свидетель: «Был налет немецкой авиации на штаб армии, очень много наших пострадало. Убили мою подругу Машу, веселую, добрую, все песни пела, что бы ни делала, всегда была весела. Когда мы вернулись в свое расположение с работы, Маша постирала свое бельишко и побежала на речку полоскать, а в это время немецкий самолет снизился и расстрелял ее из пулемета. Штаб, как сейчас помню, находился на пригорке, а внизу протекала речка. Вот туда и отправилась Маша. Это было так ужасно, верить всему этому не хотелось, многих мы там похоронили…»
Из 30-й армии мама попала в штаб Калининского фронта, которым командовал мой отец. За ней приехал адъютант отца Александр Саломахин и отвез в деревню Сорокино, где находился деревенский дом и в нем – штаб фронта. «Когда я вошла в дом, – записывает мама, – мне показали комнату командующего. В доме все выглядело так, как бывает у мужчин, да еще в походном режиме. Стояла солдатская кровать, под которой пылились сиротливо заброшенные тапки, видно было, что их редко надевают, стоял стол с военными картами, около печи – большая скамейка, наверное, на ней отдыхал кто-то из адъютантов. Ножи, вилки, кастрюли не почищены, на кухне грязь. Я начала все чистить, мыть, убирать. Солдаты из штаба приготовили мне для жилья уголок кладовой или сарая, даже помнится, побелили стены и потолок.