Без выбора: Автобиографическое повествование — страница 57 из 87


И что? Этот случай чему-нибудь научил опекунов из местного КГБ? Ничуть! Через некоторое время точно та же игра с Василем Стусом. Одно письмо от сына задержано, другое. Разговорчики с намеками. А Стус на грани нервного срыва. На очередном «собеседовании» сорвался, каждому выдал поименно, не корректируя выражений. Словно того и ждали. В карцер. Я последний видел Василя Стуса живым. В карцере он объявил голодовку. Следующую ночь на проходной надрывалась-выла овчарка. Причина его смерти не ясна и по сей день…

Искушение уходом

Смерть Стуса была пятой по числу смертей в зоне в течение менее чем года. Шестым умер украинский полицай, из тех, что «за войну». Умер от рака почки. Рассказывали, что умирать его вывезли в больничную зону, где он всю последнюю ночь прокричал, запертый в больничной камере. Больничная зона от нашей — километров за пятьдесят. Но овчарка выла…

Каждый думал — не думал, но как бы оглядывался по сторонам: кто следующий?

И когда я однажды как бы мимоходом высказал озабоченность состоянием своего горла — что-то там, в горле, побаливало и мешало глотать, — я поймал взгляд одного из сокамерников, взгляд, от которого в полном смысле зашатался. Из шестерых четверо умерли от рака. Через несколько дней я уже не сомневался, что следующая очередь моя. По сей день горжусь: недели не потребовалось, чтобы я свыкся, приготовился и достиг полнейшего спокойствия души. Была календарная весна 1986-го, только календарная — морозы, сугробы, весной и не пахло, лишь иногда утреннее солнце вспыхивало ярче прежнего…

Так снова начиналось утро.

В сыром безмолвии сначала

Ворона каркала кому-то

Иль просто глотку прочищала.

Потом стальными голосами

Лениво лязгало железо…

А из-за леса, из-за леса

(И это видели мы сами

Сквозь геометрию запрета)

Вставало солнце залпом света.

И чудо розовое это

Нам было продолженьем сна.

Стояли, щурились, молчали.

И в нашей утренней печали

Рождалась поздняя весна.

Я уже понял, что до лета мне не дотянуть. С каждым днем горло хуже и хуже. Очередное свидание с родственниками в июле. Не дотянуть! Не помню, но где-то я вычитал о сроках, отпущенных при раке горла. Максимум — июнь.

В эти же дни произошла очередная «пересменка» у «опекунов». Опера-зануду сменил мальчишка-офицерик, донельзя самонадеянный, болтливый, не имеющий ни малейшего представления о том, с каким контингентом «работает», с каким уровнем интеллекта и воли вступает в контакт. Начались индивидуальные собеседования. Впечатление общее — дурачок. Но дурачок, жаждущий активно действовать на поприще оперативно-перевоспитательном. В первые же дни своей активности он сумел обозлить наших армян, высказав какие-то собственные суждения по истории Армении…

Замечу по ходу, что «призонные» кагэбисты бестолковостью своей в полном смысле воспитали, то есть «довели до уровня» многих лидеров нынешнего так называемого ближнего зарубежья. Ашот Навасардян, к примеру, баллотировался в президенты Армении, во главе ведущих националистических организаций в первые годы смуты стояли бывшие политзэки — Лукьяненко, Гамсахурдиа и многие другие. До вождей они доросли именно в лагерях. Антирусские настроения их обрели программность в немалой степени «с помощью» перевоспитателей — мы, русские, видели и порой на себе испытывали результаты кагэбистской работы с националистами. Ни знания, ни понимания, ни такта — одна хамская уверенность в незыблемости ситуации… Насколько «тонко», а порой и просто «изящно» делало свое дело Пятое управление КГБ, сумев в кратчайший срок очистить Москву от русско-еврейских диссидентов хотя бы посредством подачки — эмиграции, настолько топорно, безграмотно, а с русской точки зрения — откровенно «по-вредительски» смотрелась вся «перевоспитательная» деятельность КГБ в лагерях и тюрьмах. И нет, речь не идет о суровости режима или жестокости администрации политических лагерей и тюрем — на всех всего было поровну, что русским, что нерусским. О провоцировании антирусских настроений посредством, попросту говоря, откровенной тупоголовости — вот о чем речь…

Уже говорил ранее, что в отличие от некоторых политзэков, принципиально не общающихся с гэбистами, я никогда от контакта не отказывался. Люди попадались интересные, да и весьма часто удавалось выудить кроху ценной информации. Теперь же встреча с «опекуном» имела конкретную цель…

По-видимому, перед тем получив «афронт» от какого-то сердитого зэка, симпатичный офицерик-мальчишка прямо-таки распахнулся навстречу моей доброй расположенности к беседе. После обычных вопросов относительно просьб и пожеланий разговорился чуть ли не на час, найдя в моем лице доброжелательного слушателя. И было что послушать. Сперва, конечно, о политике партии и правительства относительно всяких антисоветчиков: поскольку советская власть крепка, как никогда, курс не столько на покарание, сколько на профилактику. Многие же по дурости вляпались, следовательно, только докажи, что тебе вся эта политика до фени, и пожалуйста, гуляй себе. Вот, к примеру, с Высоцким — там, в Москве, разобрались.

Оказывается, нормальный советский мужик, а песни всякие, что с душком да уголовщиной, так это — доказано на сто процентов — и не им написаны вовсе, а дружками, которые подставляли и споили, между прочим… Другое дело, положим, Солженицын. Опять же установлено, что свой «ГУЛАГ» он внаглую списал у какого-то француза, обставил чистой туфтой, ну, чистейшей туфтой — вранье от первой страницы до последней. Только француз-то, он не лопух, на Солженицына в суд, вот сейчас там разбираются…

На этом месте «опекунчик» прищурил юные глазки и высказал заветную свою мечту: лично всадить Солженицыну «девять грамм» в лоб.

Я корректно спросил:

— Из-за угла или как?

Слегка нахмурившись, мальчишка отвечал голосом верного солдата партии:

— А как приказали бы, так и всадил бы. Потому что вражина.

Он верил в то, что говорил!

— Да, — отвечал я с мечтой во взоре, — хорошо бы на доказательства взглянуть. У кого списал? Сколько списал?

— Сделаем, Леонид Иванович! Запросто! Запрошу Москву, и будут вам доказательства!

— Да надо бы, — продолжал я разговор по-деловому, — а то ведь, знаете ли, я лично с большим уважением к Александру Исаевичу…

— Вот именно, И-са-евичу! — многозначительно.

— Думаете? — с сомнением…

— Еще бы! Стопроцентно! — с полной уверенностью.

Тут я поинтересовался, не пора ли прерваться на ужин, потому что у меня есть серьезное дело, и надо бы обсудить…

Предполагаю, что именно в эту минуту у мальчишки родилась уверенность, что он меня «сделает», потому что засиял весь, засветился и, будто бы даже слегка смущаясь, спросил, не нуждаюсь ли я «в чайку», но спохватился, руками замахал.

— Ладно, ладно, я в курсе, что у вас это не принято. Так что, через часок встречаемся?

— Обязательно, — подтвердил я.

Этот часовой перерыв, по моим соображениям, должен был предельно расслабить мальчишку, а мне надо было узнать, с кем последним из наших он встречался, чтобы точнее сыграть на контрасте.

Вторая часть нашего общения была короткой. Я ему сказал, что у меня рак горла, что до августа я не дотяну и что требую (именно требую!) досрочного свидания с женой и дочерями. Что готов на голодовку, даже если она ускорит…

К такому повороту разговора «опекун» был не готов, но чутье, видимо, подсказывало, что поле его игры расширилось беспредельно, потому поторопился застолбиться:

— Ну, это вы так думаете. Может, ничего и нет… А если, предположим… Я, конечно, уверен, что вы ошибаетесь, но предположим худшее… Тогда на фига вам вот это все нужно?

Развел руками вокруг, имея в виду тюрьму.

— Эту тему мы обсуждать не будем, хорошо? — отвечал я наимягчайше и нужный результат получил. Мальчишка уверился, что «слабина» найдена и простор для оперативной работы обеспечен.

Еще бы! За последние годы «опекунам» удалось надломить только одного «политического». Его вывозили в Киев, там он будто бы даже по радио выступал, осуждал кого-то из своих единомышленников, но «не доработали». Мужик спохватился, отказался от дальнейшего общения, голодовку объявлял, даже буянил — вернули в зону, держали в одиночке, так из одиночки и освободился по окончании срока, не прощенный своими бывшими друзьями. Через несколько лет умер.

А тут — нате вам! Только что приступил к работе — и с ходу вышел «на объект»! Пока я писал официальное заявление-ультиматум о досрочном свидании, «опекун» заверил меня, что в ближайшее время организует вывоз «на больницу» и что привезут туда из Чусовой специалиста, который все определит «железно», и что, как ему кажется, независимо от исхода врачебного обследования, для меня самое время обо всем подумать… Так сказать — за жись… Что, к чему, и на фига…

Я тактично молчал.

Выехать «на больницу» — да, я этого хотел. Тяжко становилось мне с моими сокамерниками. Все время казалось, что смотрят в спину… Как седьмому… Как обреченному. Обычный вопрос о самочувствии не то чтобы раздражал, но был неприятен, причинял боль. Сам я смирился и, как мне казалось, приготовился… Но они, мои сокамерники и братья по неволе, они не должны… Чего не должны — и сам не знал. Потом, позже понял. Обычное дело, гордыня, потому и стремился остаться один, чтоб не видеть сочувствия. Но это потом. А тогда лишний раз кашлянуть себе не позволял, чтоб не оглядывались, не переглядывались.

Весна меж тем никак не могла прорваться в пермские места. Суще зимние морозы, наверное, с севера, откуда же еще, наползали за ночь на зону, промораживая все, что прежним днем чуть-чуть подтаяло, а я душой вовсе не торопился в весну, я боялся журавлиного крика, что каждой весной утрами и вечерами доносился до наших клеток с реки Чусовой. В прошлом году река разлилась и затопила всю территорию зоны глубиной на полметра. Из окна смотришь — будто на барже плывешь не торопясь… Очень не торопясь, потому что никак не можешь отплыть-отдалиться от запретки, что вдвурядь колючки промеж столбов. Мне, выросшему на Байкале, вид воды всегда радостен, и в прошлом году я просто молился, чтоб вода постояла подольше, чтоб залила поглубже, по самые окна, а то пусть бы и вовсе затопила, снесла, разнесла по бревнышкам наши бараки да опрокинула вышки по углам зоны… Ничто ведь, кроме стихии, не способно было нарушить порядок нашей несвободы… Но похоже, и стихия признавала правомерность особо строгого режима и, едва побаловавшись, отступала с территории, оставляя ее во власти тех, кому власть была предоставлена государственным установлением.