Но откуда-то я знал, что это почувствовала и бездна. Я ощутил от этого ледяного беззвездного космоса потрясающую, ни с чем не сравнимую ненависть ко мне, ненависть от бессилия меня уничтожить. Она взорвала меня на мириады частиц, и я разлетелся по ней, и завис в ничто, будто осмысленная взвесь, пыль, и понял, осознал ее всю. Краем сознания я вдруг узнал, что это и есть смерть. Что труп мой остыл, мое далекое тело стало деревенеть, будто стягиваясь тугими бинтами по рукам и ногам в мумию.
«Вот и все», – успел подумать я, и вдруг рядом со мной появился ангел! Он сиял теплым желто-зеленым светом и смотрел на меня с мягкой молчаливой укоризной. Даже нет, не так. В нем не было ни капли упрека, а только грустное сочувствие, сострадание, будто бы он терпел меня и плакал от моей мерзости. В этот момент моя совесть обнажилась. С нее как бы осыпалась старая присохшая ржавчина, весь этот быт, накипевший за годы жизни. В памяти встали все мои прошлые делишки, которых была тьма: тут обидел, там не помог, обманул, унизил, бросил, был мелочным, схитрил… Я будто заново обрел камертон, точку опоры – свою совесть. Совесть – еще недавно она казалась мне ножом, который тонко нарезал мое сердце. Но теперь она стала йодом, который прижигал мои раны. «Откуда этот камертон добра и зла?» – подумал я, но уже тогда понял, что он истинный. Я понял, что уже стал другим. Я просто не смогу жить по-старому, зная все это. И еще мне почему-то открылось, что каждая буква, каждый знак в Библии, буквально до последней мелочи, до последней запятой, – истина. Такое открытие было вдвойне странно, ведь я ее вообще не читал, а среди моей родни и друзей не было ни одного верующего человека. Все это знание точно исходило не из меня и моего окружения, будто кто-то, минуя скептическое сито рассудка, вложил мне его прямо в сердце.
Можно отнестись критически к чужим словам, отбросить их, но с личными переживаниями спорить сложно. Блажен не видевший и уверовавший. Я был не таким.
Уже гораздо позже я услышал слова Серафима Саровского: «Спасись сам, и вокруг тебя спасутся тысячи». Если ты дашь человеку знание о вере, он воспримет это как еще одну точку зрения. Если же он разделит твою радость обретения Христа, если переживет ее, – он уверует. Я уверовал, ощутив.
Том брел рядом по тропе, слушая эту исповедь в смешанных чувствах. Его привычная ирония по поводу веры в Бога иссякла, – слишком живую картину нарисовал Михаил. Том и сам не знал, что было бы с ним самим, окажись он на его месте.
– Я понял, что гордость и надменность, – продолжал Михаил, – это симптом отделения от мира, попытка закуклиться в себе, объявить себя самодостаточной вселенной, отдельным космосом, обладающим полной свободой, а значит, имеющим ровно столько же прав, сколько и мир, породивший нас. Но двух космосов быть не может, возгордившийся человек – это просто человек с искаженным восприятием о себе. Он – как раковая клетка вселенной. Она не плохая, она именно больная, заблудшая. Ведь все, совершенно все люди на земле, стремятся к добру. Просто некоторые из них в какой-то момент перестали понимать, что есть добро. Перестали отличать свое от чужого и запутались, заблудились.
Я вдруг увидел, что возвращаюсь к себе домой. Я пролетел над горами, затем спустился в поселок, увидел неподалеку соседнюю пятиэтажку, на миг завис рядом, заглянул в окна. Как же я соскучился по людям, по простым человеческим лицам!
Я жадно вглядывался в них, одновременно чувствуя всех обитателей дома. Один, поссорившись с женой, курил на кухне. Другая, соседка через стенку от него, отчитывала ребенка. Хитрый ребенок врал и изворачивался, ни за что не желая признать свою вину за то, что разбил чашку. Обитатель следующей квартиры с тихим матерком чинил проржавевшую трубу в туалете. Я видел, что дело плохо, и трубы совсем сгнили. У меня в голове словно разворачивалась картина всех технических проблем его квартиры, его дома. Я знал, что он живет один, а жена уехала с ребенком в другой город, и ей нелегко. В другой, пропахшей кошками квартире блаженствовала на диване уставшая пожилая женщина. Она только вернулась с работы и собиралась с силами, чтобы приготовить себе ужин. Ее ноги отекли, потому что она целый день стояла у мойки в столовой. Я видел насквозь десятки людей, – достаточно было сфокусироваться на ком-то, и он будто раскрывал мне все свои секреты. Эти люди были добры, злы, мелочны, веселы, завистливы, тревожны. Они были все разные, но одинаково сложные, одинаково погруженные в суетливый быт. Они жаждали счастья, надеялись на лучшее, мечтали о будущем. Они казались мне бомбами, заряженными своим талантом, своей неповторимой энергией, которую не чувствовали. Все они были будто искалечены, несчастны в своем недопонимании того, как устроен мир, в чем источник их бед, их несовершенство. Это были люди целиком, и каждый из них был так не похож на обычный образ человека, к которому мы привыкли. Оказалось, что если увидеть человека до конца, со всеми его потрохами, со всеми ошибками, то не сострадать ему невозможно. Их однотипные беды и сложная, хромая жизнь удивляли, как они еще существуют, в своем непонимании себя. Я знал, что любое их объединение ситуативно. Любая идея, которая сплотит их, преходяща. Своей наивной беззащитностью они вдруг стали дороги мне, как родные, как моя плоть. Я понимал, что всем им не хватает тепла, не хватает человеческого внимания. И все они могли получить его от Бога, если бы сами, уподобившись Ему, отдали хоть чуточку себя. И каждый из них мог это сделать без лишних слов, просто делая. Я все это видел, я это чувствовал, будто вкрадчивый любящий голос рассказывал мне о каждом из них.
Я вдруг понял, как нужно жить, и у меня в душе все будто остановилось. Я стал как ребенок в утробе матери: вокруг меня были только мир, тепло и защищенность. Это была точка отсчета, когда все мои чувства, может быть впервые в жизни, были настроены правильно. Я дорожил этим моментом, пытаясь прикоснуться к окружающему, ощутить его сквозь призму этого нового состояния, узнать, каково оно на самом деле, запомнить его. Я вспоминал прошлое, но находил только потерянные годы и здоровье. Я не видел в нем ни подвига и героизма, а только самообольщение и ложную альтернативу между подавленным ленью обывателем и музыкантом-самоубийцей. Я слышал шепот, что куда сложнее исправить себя, чем играть в первопроходца. Что чувства – это как расстроенная гитара и, тренькая на ней, ты доставляешь и себе, и окружающим одни неприятности. Что нужно не поражать всех своей искренностью, а учиться отстраивать свою гитару… Что правда бывает всякой. Суровой и справедливой, иногда даже злой. Но истина злой не бывает. От правды бывает больно, а от истины всегда легко и хорошо, потому что истина – это правда, облеченная в любовь. Что в мире безумия ничто не имеет ценности, а мир приходит к порядку только тогда, когда на простые вопросы отвечают понятными словами. Что в конце книги жизни каждого человека всегда стоит запятая.
Тогда я все это понял за какие-то мгновения. Это было ощущение, которым я до сих пор дорожу, и которое очень сложно передать словами.
Ощущения моего тела менялись, оно стало обретать границы, отяжелело. Медленно, будто собираясь по кусочкам, я приходил в себя. Я лежал дома, в кровати. За окном было темно. Холод заставил меня подняться. Я медленно встал, потрогал простыню. Кровать была ледяной, будто бы в ней до того лежал кусок металла. Я посмотрел на стол, на грязную постель, на разбитый стул, на чашку без ручки. Вышел из комнаты, окинул глазом когда-то счастливый, но теперь провонявший ацетоном и ангидридом дом, будто бы все это видел впервые, будто вернулся из долгого путешествия, из соседней галактики. Я был другим. И я заплакал от благодарности, стараясь не забыть, не растерять обретенное, надеясь, что действительно изменился, что простил обиды, что теперь не отступлю и не предам. Что все в прошлом, абсолютно все. Что вот прямо сейчас можно пойти и помириться с родителями, с друзьями, потому что я уже иной.
– Красиво говоришь! – заметил Монгол.
– Мы все говорим красивее, чем живем.
– И место красивое. – Монгол будто не услышал ответа.
За поляной потянулся горный скалистый обрыв. Деревьев становилось все меньше, лишь некоторые, изувеченные ветрами кривые сосенки торчали у самого его склона. Том обернулся. Сзади, на фоне светлеющего неба черной громадиной лежал могучий Чатырдаг. Вправо от него стелилась над морем оранжевая полоска зари. Слева тускло мерцали далекие огоньки Симферополя.
– Сейчас уже видно, фонари пора выключить: у лесников иногда бывают рейды на браконьеров, поэтому без лишней причины лучше не светить.
Пройдя большую, покрытую редкими деревцами прогалину, они уперлись в крутой, поросший соснами склон.
– Это самый тяжелый отрезок. Но он не длинный: еще полчаса, и мы наверху. От росы здесь будет скользко. Старайтесь ставить ноги не на траву, а на камень.
Михаил полез первым, то цепляясь за камни, то хватаясь за корни выворотней, то пролезая под поваленными ветром стволами сосен. Шли гуськом, глубокими зигзагами, забирая то влево, то вправо, чтобы не съехать вниз по траве. Последние метров тридцать дались особенно тяжело. Монгол повернулся посмотреть на оставшийся внизу луг, оступился и чуть не съехал вниз, успев упереться в поваленный ствол дерева.
– Держись! – Том схватил его за руку.
– Тут бы на санках. Самое оно, – хмыкнул он.
Наверху, над склоном, шла грунтовая дорога. По другую ее сторону начинался молодой сосняк. Слева, за кряжистыми сосенками, виднелось глубокое ущелье. Его вертикальные каменные стены уходили далеко вниз, исчезая в предутреннем тумане.
– Привал. – Послушник сел на поваленную, рассохшуюся от дождей и ветра сосну, снял свои разбитые ботинки и выжал промокшие от росы носки.
– А далеко еще? – Том присел рядом.
– Ты боишься опоздать в рай? Проблема в том, что не всех туда пускают. Ты, например, не крещен, так что я не