Безбилетники — страница 110 из 119

ы слова коктебельского гуру.

– Вот здесь копни. – Отец Леонтий продолжал укладывать камни. – Миша говорит, что вы музыканты?

– Так, играем помаленьку, – Том обрадовался перемене темы.

– А что играете?

– Панк-рок.

– Панк! Прекрасно. А о чем поете?

– Ну, так сразу и не скажешь. – Том задумался. – Наверное, о зле. О том, что люди погрязли во лжи. Что молятся деньгам. Что могут жить честнее, но не хотят.

– Честнее? – переспросил отец Леонтий. – Говорят, что в конце времен перед антихристом все будут как на ладони. И не станет ни коррупции, ни воровства. Все будет честно, справедливо, и по закону. Только без Бога. Мне кажется, что если кто-то и усомнится в антихристе, заподозрит его, то тут же будет одернут: «Посмотри, он же – миротворец! Он войну прекратил! Ты что, опять хочешь войны?» И человек не найдет что возразить. Выходит, что честность без любви – черства и жестока, и мир без любви – хуже последней войны. А любовь ты в закон не оформишь.

– Вы против рока?

– Нет. Просто всему свое место. Честные люди не могут спокойно жить рядом с ложью. Все их нутро отвергает пошлость и ложь. Но век за веком ничего не происходит. Выходит, что можно изменить только себя. Кто-то уходит в монахи. Ведь это тоже ответ на вопрос, что делать человеку, которому невмоготу жить в мире лжи… Здесь истина. А в миру… В миру – лишь две точки зрения: твоя и чужая. И часто обе далеки от истины.

Они подняли вдвоем крупный булыжник и установили его у угла клумбы.

– Ну хорошо. Если мир погряз во лжи, – прокряхтел Том, – то почему Церковь всегда прислуживает властям?

– Не всегда и не везде. И потом, послушай. Власть – это люди: хорошие или не очень. Словом, такие же, как ты, или я. Может быть, благодаря Церкви кто-то из них станет лучше… Церковь всего лишь хочет, чтобы при любом режиме власть относилась к людям по-человечески. И она не может отвернуться от общества, чтобы закрыться в себе, спасая свою репутацию. Церковь – она ведь тоже… Вовне… Ну, спасибо, – вроде бы закончили.

– Может, еще чего помочь?

– Спаси Господи, больше ничего. Только тачку отвези в мастерскую.

Том кивнул и покатил тачку в сторону дощатого сарая.

«Толково отвечает отец Леонтий. Красиво. Только все как-то… Ему уже все ясно, он на том берегу. А до этого сложно докричаться», – подумалось ему.

Подцепив ногой дверь, он толкнул тачку в полумрак сарая и с размаху шарахнулся головой о притолоку.

– Кланяться надо! – послышался из темноты добрый старческий голос.

Том нерешительно остановился в дверях, потирая лоб и привыкая к темноте.

У окна, в углу сарая, за широким верстаком сидел отец Никита и вырезал из деревяшки крыло птицы.

– На фронте кто кланялся, того пуля щадила. Пуля – она ищет того, кто поважнее, постатнее. А ты заходи, заходи! – Монах по-детски радушно улыбнулся ему беззубым ртом, будто совсем заждался.

– Вы воевали? – спросил Том, все еще держась за голову.

– Никитка и раньше воевал, и сейчас воюет. Вишь, решил, вот, голубка-разведчика смастерить. Голубок на небо полетит и за всеми оттуда приглядывать будет. Кто как себя ведет, – о том Богу рассказывать.

Том упер тачку к стене, присел на старенький табурет рядом с монахом.

«Чудной какой. Вроде как ребенок, а режет мастерски. – Том завороженно глядел, как старик вырезает птичьи перья, то и дело стряхивая опилки с наброшенного поверх хитона холщового фартука. – А, все равно делать нечего. Может, спросить чего?»

Он перебрал в голове свои наболевшие вопросы, но они почему-то вмиг утратили остроту своих ранящих граней, стали легковесными, даже чуточку смешными. Их можно было легко пережить. Улыбнувшись, пройти мимо и жить дальше.

– Отец Никита, дайте совет, – наконец спросил он.

– Совет дать несложно, а взять непросто, – ответил старец, не прерывая работы. – Только что ж ты у грешного Никитки спросить хочешь? Тебе надобно у Бога совета спросить.

– Бог далеко, – усмехнулся Том.

– Конечно, далеко. Далеко от некрещеных, далеченько.

Том умолк, чувствуя, как жаром наливается вся его душа, а лицо становится пунцовым.

– Откуда вы?..

– Так это ж видно, детка. Что ж это ты так? Уже взросленький совсем, а некрещеный? Как же это? – Беззлобно, даже удивленно проговорил монах, не отрываясь от работы, и его голубые, по-старчески воспаленные глаза увлажнились.

Тому вдруг захотелось выскочить из сарая, убежать в лес, в самую чащу, в долину, где живут олени, и затаиться там, как дикому зверю, впервые увидевшему человека.

Но почему? Ведь этот старик не обижал его. Он будто видел его насквозь, но не унижал за ошибки, как это часто бывало в жизни, а, наоборот, почему-то сострадал.

– Я в Бога не верю, – обреченно прохрипел Том, с ужасом ощущая, как глупо, как болезненно и трагично звучат эти привычные слова здесь, перед этим человеком.

– Как же это так? – Монах, оставив голубка, с ужасом всплеснул руками. – А почему? Может, тебя обидел кто?

– Не знаю, – промямлил Том. – Я хочу верить, но… Как?

– А ты помолись! Ты помолись! Что ж ты, детка, думаешь, ты помолишься, а Господь-то, Сам наш Христос, жизнь Свою за грехи наши положивший, тебя не услышит? Молись так: Верую, Господи! Помоги неверию моему!

– Верую… – Том с трудом проскрипел молитву, будто заводил ржавый, несмазанный механизм.

– Надо молиться, детка, надо. – Отец Никита широко перекрестил его с ног до головы. – Без молитвы и дышать не стоит. Христианином жить тяжело, не всегда удобно. Но без Христа еще тяжелее. Ты это потом поймешь, потом, когда сравнить сможешь. А когда сравнишь, тогда и соизмеришь. А как соизмеришь, так и согласишься. Только верой все меряй, не разумом.

Том молчал, потупив голову.

– Тяжко не верить человеку. – Монах взял его руку в свою. – Он тогда как сиротка малая. Душа его свернулась калачиком, спит себе, а он на спине будто бочку огромную тащит. Какой же тут выбор? Но ты не бойся. Ничего не бойся.

– Не бойся… – пробормотал Том, собираясь с духом. – Отец Никита, мы из дома уехали, потому что друг мой бандита убил.

Отец Никита отпустил его руку, отвернулся и снова погрузился в работу. Из-под его ножа полезла-посыпалась на фартук тонкая, чуть красноватая стружка. Тихо в окно стучала муха.

«Испугался, что ли?» – подумал Том и на всякий случай добавил:

– Ну, в порядке самообороны… Мы уехали оттуда, и теперь не знаем, возвращаться ли… Полтора месяца прошло.

Отец Никита продолжал работать. В мастерскую через распахнутую дверь влетел черный шмель, покружил прямо над старцем, взметнув лежавшие на столе опилки, и вылетел обратно.

«Может, он глуховатый?» – подумал было Том.

– Отец…

– Домой езжайте, не бойтесь ничего, – вдруг произнес монах. Это прозвучало с такой непривычной уверенностью, будто он только что разговаривал с начальником отделения милиции. – Не бойся. Люби Бога, чти отца и мать, ходи в храм. Остальное приложится.

– Как же мне отца любить, если он мать хотел убить? – вырвалось у него.

– А ты его боль как свою почувствуй. Как вот тут заболит – так и пожалеешь. А как пожалеешь – так полюбишь.

– Разве это возможно?

– С Богом все возможно. Прости его, прости, – тепло, совсем по-родственному сказал отец Никита. – Не думай ни о ком плохо, никого не обижай. Прощай других.

– А мама…

– А мама к нему вернется. Примирятся они и вместе навсегда будут. – Он снова взялся за работу. Том смотрел на его узловатые старческие пальцы, и вдруг понял, что никуда не хочет уходить. Будто долгие годы своей короткой жизни он повсюду искал этот дощатый сарай, и никак не мог его найти. «Как в утробе», – вспомнил он Мишины слова. То ли нехитрый и простой труд монаха, то ли разлитый повсюду покой, то ли еще что-то неуловимое и радостное совершенно умиротворили его встревоженный внутренний мир, отпустили то, замученное, потаенное, что гнездилось в глубине его души, что так давно рвалось оттуда на волю… Вот оно! Вот он, фронт, истинный фронт, который он искал всю жизнь. Фронт вечной войны, где наши – это любовь.

– Я… – Том встал, пошатнувшись, пошел к двери. У порога повернулся, хотел что-то спросить, но что-то заклокотало в горле, и он замер… Да о чем он тут вообще говорит? Ведь можно все взять и изменить, пока он жив, да и жив-то разве не за этим? Чтобы прекратить спорить, а просто взять и сделать. Что сделать? Он плохо понимал это, но чувствовал, что ему нужно что-то изменить. Не только ради себя. Ради отца и матери. Он поможет им стать лучше. Он изменит себя, изменит их жизнь. Предательский комок покатился вверх, перекрыл горло, на глаза некстати навернулись слезы. Будто поневоле, будто ненавидя самого себя, он тяжело выговорил:

– Отец Никита, крестите меня.

И тут же испугался своей просьбы.

– Слезы по Богу – вода живая. – Монах положил голубя, встал, посмотрел на него, будто немного сквозь. – Христос не неволит, и без твоего приглашения в сердце не войдет. Если хочешь веровать, – молись. Впусти Его, и Он не бросит тебя, как отец. Никогда не оставит.

Монах умолк, лишь еле заметно шевелились его губы в густой седой бороде. «Молится, – догадался Том. – Так вот откуда эти странные паузы в разговоре».

– А матери скажи, чтобы читала акафист Богородице, потому что родила тебя вне венца. Ну, с Богом, детка, с Богом. Все будет хорошо. Подай-ка мне мою пулеметную ленту. – Монах кивнул на висевшие на гвоздике четки…

* * *

Монгол уже сидел в беседке, когда открылась дверь сарая, и оттуда вышел Том. Он шел к корпусу, слегка пошатываясь, будто оглушенный, растирая свое раскрасневшееся лицо.

– О! Привет, пропащий! – сострил он, но увидел его глаза, и осекся. Сама атмосфера этого места почему-то мешала шутить, делала всегда веселые шутки пресными и неуместными. Он и сам стал здесь каким-то непривычно тихим, собранным, и в этой собранности ему отчего-то было хорошо.

«Страх Божий», – подумал он.