Безбилетники — страница 22 из 119

бхаз не любиль, змия! Дома пахать нужьно, сеять нужьно, убивать нельзя человек. Если убивать – кому жить тогда? Кому земля останется? Зачем земля, если человек стреляль, потом умер. Для могилы только земля, щито ли? Война сыновей не даваль, война сыновей забираль.

– Неужели нельзя собраться, обсудить все? Взрослые же люди.

Старуха вздохнула, невидяще посмотрела в конец платформы.

– У бещеный собака нет хозяина.

– Пойдем мы. – Том поднялся, взял сумку. Монгол тоже встал.

– Спокойной ночи, бабушка!

– Спокойной ночи, синочки! – эхом отозвалась старуха, и ее причитающий голос еще долго разносился по пустому перрону.

– Но вообще хорошие люди, – произнес Монгол. – Добрые, как дети. Зачем друг в друга стреляют, – непонятно.

– Ну, мы ж тоже в детстве друг в друга стреляли, – отозвался Том каким-то своим мыслям.

На вокзале почти ничего не изменилось: цыганский улей со своими многочисленными узлами и детьми уже притих. Бомжи, нахохлившись, клевали носом. Время от времени кто-то всхрапывал, и под старинными сводами станции разносилось гулкое басовитое эхо. Ночевать рядом не хотелось.

– Смотри! – Монгол показал в темный угол вокзала. Там, у двери с надписью «Милиция» вела наверх широкая лестница с толстыми каменными балясинами.

Они тихо поднялись по ней и оказались на небольшой площадке с единственной дверью и большим арочным окошком напротив. На двери была надпись «Начальник вокзала». Под окном во всю длину стены располагался широченный и совершенно пустой подоконник. Там-то они и устроились, растянувшись во весь рост ногами друг к другу.

Все вокзалы пахнут одиночеством. Том любил их особый запах, но ночевать здесь ему еще не приходилось. Посторонние, чужие звуки окружили его, тревожили, мешали уснуть; где-то спросонок ругался пьяный, где-то хныкал ребенок. За стеклом, совсем рядом, на ветке дерева, трещала неугомонная саранча. Провалявшись с полчаса в напрасных попытках уснуть, он открыл глаза, глянул в окно. Напротив, над самой кромкой леса, виднелся кусок ночного лилового неба. Где-то за небом протяжно завыла собака.

– Может, накатим по стакашке? – встрепенулся Монгол. В руках у него тускло блеснула стограммовая граненая стопка.

– Не хочется. Давай уже доедем.

– Ну, как знаешь. – Монгол снова лег.

«Зачем я тут? Какая нелепая сила вытолкнула меня с привычной орбиты, загнав на этот забытый полустанок? – размышлял Том. – Лежал бы себе тихонько, в своей теплой кровати. С одеялом, между прочим».

«Нет! – спорил он сам с собой, – спать всю жизнь в любимой кровати – это значит ничего не увидеть, не познать».

Но чужой подоконник давил кости, и, в отличие от призрачных будущих приключений, он слишком, чересчур реален. Он неуютен и казенен, как и льющийся с первого этажа унылый свет люминесцентных ламп.

«Зачем тебе все эти люди, все эти странные звуки? – вновь и вновь всплывали в его голове нотки сомнения. – Ты же не бомж, не нищий, не скиталец. Ты человек с паспортом и местом жительства. Ты недостоин жить в своем прекрасном доме! Ах, как он далек он отсюда. Там уже гаснут огни. Крепко прижавшись друг к другу, заснули голуби на газовой трубе у подъезда. Уже затихла за домом пьяная гитара, прекратил скандалить сосед, и конечно уснула даже та глупая рыжая собачонка, которая вот уже целый месяц будит по ночам весь район. Все спят! А ты – не спишь, потому что ты – здесь! Пересидел бы дома месяц-другой! Зачем, ну зачем ты поперся куда-то в даль, в неизвестность!»

– Зачем-зачем? Зачем-зачем? – глухо простучал во тьме за окном поезд.

Том пытался чем-то отвлечься от этого потока предательских мыслей, ожидая, когда тело уснет. Крыть ему было нечем. Тяжело спорить с мыслями о комфорте, особенно в первую ночь путешествия. «Утро вечера мудренее, – подумал он. – Почему? Потому что завтра поток событий выметет из головы все лишнее».

Мысли лезли в голову одна за другой, как назойливые мухи, – бессвязные, обрывистые, чтобы опять вспыхнуть осознанием своей бессонницы.

«Я опять не сплю!» – и Том вновь выходил из полудремы, обижаясь на самого себя, и от этого просыпаясь окончательно. Монгол всхрапнул, перевернулся на бок, свесив руку с подоконника.

«Вот гад! Дрыхнет, как дома», – Том приподнялся на локтях, с завистью всмотрелся в его лицо.

За последний год, несмотря на разные характеры, они сдружились. Привыкший к суровым пацанским базарам Монгол говорил коротко, емко, иногда нарочито двусмысленно. Том, напротив, был любителем поспорить, пошуметь, часто только ради спора, занимая позицию, с которой он и сам был внутренне не согласен. Он воспринимал мир легко, доверяя ему самое сокровенное, и бескомпромиссно обличая его недостатки. Ему казалось, что если объяснить людям, в чем они заблуждаются, то сами они, по велению своего сердца, станут лучше. Его самоуверенная искренность на грани хамства многих отпугивала, других же, наоборот, привлекала. Сам же Том считал, что таким образом отсеивает нормальных людей от всякого непотребного мусора. Монгол хоть и посмеивался над этой наивной чертой Тома, но где-то внутри ему нравилась такая резкая, беззащитная прямолинейность друга. К тому же разговорчивый Том никогда не критиковал его за то, что тот никак не мог толком научиться стучать на барабанах, и Монгол был благодарен ему за это.

Ему вспомнились те домузыкальные времена, когда они с Монголом только познакомились и «бегали на сборы». Цепочка неустрашимых, довольных собой пацанов бежала трусцой по знакомым и незнакомым улицам. Перемещались всегда бегом, чтобы не успели менты, чтобы не узнали граждане. Иногда бежали тихо и быстро, иногда страшно гремели палками и прутьями в поисках врага, который всегда был где-то рядом. Прохожих не трогали. Бывало, что на пути им встречались их ровесники, которые «не бегали» за район, и имели неосторожность попасться под руку. Их били, скидываясь каждый по удару, а в качестве платы за школу жизни выворачивали карманы.

Иногда Пятерка ходила на вражеские районы, собирательно называемые «волчарней». Чаще всего это была соседняя Стекляшка, реже – далекая Десятка. Их район был больше и сильнее Стекляшки, поэтому тем почти всегда перепадало. Стекляшка дружила с «Десяткой», и когда те выходили вместе, – непросто было уже пятерским.

Вся эта жесткая пацанская организация несомненно завоевала бы весь мир, если б не полное отсутствие координации. Иногда свои убегали от своих, иногда, спутав, кто теперь друг, а кто враг, дрались в потемках с неопознанной подмогой из дружественных районов. Часто, вместо того чтобы спешить на помощь, понтовато цеплялись к девкам, зависали по дворам в случайных встречах со знакомыми. Бежали туда, где никого не было, терялись целыми толпами, потому что «кто-то сказал, что кто-то слышал, что на самом деле…» Иногда этот организационный бардак удавалось немного упорядочить Громозеке, толстому веселому пацану. Он был глазами и ушами района, рассекая на своем горбатом «Зепере» по окрестностям, высматривая врага и предупреждая о ментах. Но Громозека ездил без прав, и поэтому на чужой район старался не соваться.

«Сходки» длились недолго, – максимум минут пять-семь, и были совсем не похожи на борьбу или бокс. Эти нервные мероприятия с использованием мата и подручных средств почти всегда заканчивались лужами крови, рваными ранами и лежащими в отключке пацанами. Дрались все по-разному. Одни рвались в самое пекло, холодно и размеренно тренируясь в секциях и затем оттачивая свое мастерство в реальной обстановке. Другие отчаянно халтурили. Падая как подстреленные, они терялись в самом начале драки, предпочитая опасные минуты отваляться на земле. Большинство пацанов старались держаться толпы, дрались неумело, но зло и ожесточенно.

Менты в драку не лезли и никогда никого не разнимали. Они всегда отстраненно наблюдали, как с ревом толпа бежит на толпу, как летят кирпичи и бутылки, а над головами с неприятным режущим звуком гудят цепи. Стоя у своих машин, они ожидали развязки.

Ментов боялись и презирали. Но, в отличие от простых граждан, они имели что-то человеческое, какие-то цели. Тома же всегда поражал пофигизм обывателей. Они, покорители космоса, победители в войне, они боялись их, пацанов, – по сути еще совсем сопляков. Завидя бегущую толпу, прохожие отворачивали глаза, жались к стенам домов, закрывались газетами. Общество взрослых вдруг самоустранилось, рассыпалось, не смогло защитить себя от своих же детей. Когда-то оно дало слабину, и уже боялось загнать под лавку гонористую, чуть оперившуюся пацанву. Том чувствовал этот ядовитый адреналин безнаказанности; его ужасал и одновременно радовал истекающий от прохожих страх. Иногда ему хотелось избить их всех, – только затем, чтобы сделать сильнее, чтобы вызвать у тех хоть какое-то возмущение их вседозволенностью. Серые мыши, влачащие свою серую шкуру с работы домой. Жуя перед телевизорами, они проели свою страну насквозь, и этот животный страх был естественным плодом их пофигизма.

Их новый район быстро разрастался, и, как уверенно говорили местные пацаны, стал самым сильным в городе. Уже несколько лет «Пятерка» гремела в оперативных сводках милиции, забрав первое место по преступлениям у соседнего частного сектора, где обитали цыгане. Приезжие пацаны, заселявшие новые дома, быстро перезнакомились, нашли общий язык. Вскоре у обеих школ района, у магазинов и районной поликлиники появились патрули. Двое-трое малолеток рысью подходили к возвращавшимся из школы подросткам, и, растопыривая локти, выдавали ультиматум:

– Слышь, дятел, чего за раен не бегаешь? В пятницу, на девять, к «Матрешке», на сборы. Не придешь – морду расквасим. По-ял? – говорили они, делано сплевывая сквозь зубы, и удалялись.

Эти внушения действовали: по пятницам к местной дискотеке из подворотен и остановок стекались компании подростков.

Сборы Егор долго игнорировал. Пару раз его ловили, пугали, что превратят в котлету. Он обещал, что придет, но так и не приходил. Но после того, как Кольке десятские проломили скейтом голову, он подумал, что нет смысла получать от своих и от чужих.