Сняли. Смотрим материал на экране: Бондарчук все-таки пустил слезу. Но только из левого глаза — из того, которого нам во время съемок не было видно.
Когда мы закончили «Сережу», сдавали фильм уже другому Новому директору. Принимал он картину в своем зале наверху. Один. Пока фильм шел, директор зажигал лампу за столиком у своего кресла и что-то записывал. Когда фильм кончился и в зале зажегся свет, он тяжело вздохнул:
— Да... Наснимали... Ну неужели у нас такая нищая страна, что все дети босиком ходят?
А чего он хотел? Действие происходит в сорок седьмом году, тогда многие ребята даже в Москве до поздней осени ходили босиком. Но мы уточнили:
— У нас Сережа в сандалиях, и Шурик в сандалиях. И Лидка в сцене с велосипедом в тапочках.
— Что вы мне сказки рассказываете! Я же не слепой. Вот у вас там, — он посмотрел в свои записи, — когда дети идут по шоссе — все босые.
— Только Васька и Лидка. А Сережа в сандалиях и Шурик в сандалиях.
Новый директор вызвал своего зама и велел показать эту часть еще раз. Снова показали. Появился общий план — под огромным небом дети идут по шоссе. Директор остановил показ, зажег свет и спросил у зама, видел ли он на ком-нибудь из детей обувь. Зам сказал, что очень мелко, не разглядел.
— Вот я и говорю, — вздохнул Новый директор, — наснимали... А ведь на этом будет стоять марка «Мосфильма»...
Мамина подруга Катя Левина, которая работала в «Искусстве кино», сообщила, что директор прислал в журнал отчет, где написал, что «Мосфильм» снял столько-то выдающихся картин, столько хороших и одну серую и безликую — «Сережа».
На худсовете объединения фильм тоже приняли кисло. И мы с Игорем поняли, что действительно сняли никудышный фильм и что в кино нам больше ничего не светит.
Я позвонил в ГИПРОГОР — возьмут ли меня обратно, а Таланкин стал подыскивать место театрального режиссера.
Следующий просмотр «Сережи» был в ленинградском Доме кино: они нас пригласили, поскольку Панова была ленинградской писательницей.
В Ленинграде мы впервые посмотрели картину со зрителями, и фильм нам очень понравился. В зале смеялись, аплодировали, в финале многие плакали. И мы смеялись и плакали. И Панова тоже прослезилась, обняла нас и поблагодарила. Больше всех Вере Федоровне понравилась мама Сережи, Ирина Скобцева.
Между прочим. Позже Ирина (Дездемона) сыграла в моих фильмах несколько очень разных эпизодических ярких характерных ролей. Веселую женщину, врача-психиатра, чопорную американскую вдову... Прав был Станиславский: «Нет маленьких ролей...»
Панова послала телеграмму на «Мосфильм» и поздравила коллектив с удачей.
А мамина подруга Катя Левина сообщила, что Новый директор позвонил в «Искусство кино» и велел перенести фильм из самого плохого в посредственные. И включил его (спасибо Пановой!) в программу показа новых картин для строителей Братской ГЭС. А нас включил в состав делегации.
В Братске наш фильм, как и все остальные, принимали хорошо. Строители — зрители благодарные. А на одном из обсуждений, когда зрители хвалили «Сережу» и спрашивали: «Почему привезли режиссеров, а не актеров?» — руководитель делегации Александр Зархи вдруг сказал, что наш фильм посылают на фестиваль в Карловы Вары.
Мы с Таланкиным подумали, что он пошутил, но оказалось — правда.
— А нам почему никто ничего не сказал?
— Ну, забыли, наверное, — сказал Зархи.
Когда мы вернулись в Москву, сразу пошли к оргсекретарю Союза кинематографистов Григорию Борисовичу Марьямову:
— Нашу картину посылают на фестиваль?
— Посылают.
— А нас?
— Вас — нет. Там и так делегация двадцать человек.
— А если мы приз получим?
— От скромности не умрете, — сказал Марьямов, но сжалился и включил нас в состав делегации. Но не на весь срок фестиваля (на две недели), как всех остальных, а только на три дня.
Фильм «Сережа» кончается репликой: «Мы едем в Холмогоры! Какое счастье!»
А мы едем за границу!
В те времена считалось, что каждый советский человек за границей представляет не только себя, но и Великую Страну. И вид у него должен быть соответствующий.
В магазинах приличные вещи купить было нельзя, только у спекулянтов. И нам в Министерстве культуры выдали два талона в ГУМ на пятый этаж (на пятом этаже продавался дефицит). И мы купили: два одинаковых пальто (венгерских), два одинаковых костюма (румынских) и два одинаковых чемодана (ГДР). И два берета и галстука. «Бабочки» купили в папиросном ларьке напротив моего дома. И полетели!
Стюардесса поинтересовалась, что мы желаем на горячее, курицу или бифштекс? Я заказал бифштекс, а Таланкин курицу. Когда принесли, он спросил:
— Как ты думаешь, курицу вилкой надо есть или руками?
— А бог ее знает. Вилкой, наверно.
— Но курица же птица, а птицу едят руками!
— Подождем, кто-нибудь начнет есть, и увидишь.
Оказалось, что все заказали бифштексы. И Таланкин к курице не притронулся. В самолете было много иностранцев, и он не хотел позорить Родину.
В Чехословакии, помимо прочего, мне хотелось попробовать чешского пива и купить цанговый карандаш «Кохинор 6В», как у Михаила Федоровича Оленева. Чешского пива в Карловых Варах мы с Игорем выпили, и немало, — членам делегации его бесплатно подавали к обеду. А на сэкономленные деньги я купил не только цанговый карандаш, но еще и две пачки жвачки в Пражском аэропорту (в дьюти фри) для детей. И мы вернулись в Москву с жевательной резинкой, с карандашом «Кохинор», с чешскими бусами для Лили, жены Таланкина, с массой впечатлений.
И с «Хрустальным глобусом» — главным призом фестиваля.
Новый директор тут же позвонил в «Искусство кино», чтобы «Сережу» переставили из средних в выдающиеся. Но поздно — номер ушел в печать.
Получив «Хрустальный глобус», мы попали в разряд «наши молодые, подающие надежды режиссеры». Так нас называли в прессе лет пятнадцать. А потом, без переходного периода, сразу перевели в «наши старейшие мастера».
У меня идиотская походка — спина прямая, пузо вперед, попа назад, а ступни врозь. После Карловых Вар иду по коридору «Мосфильма», встречаю коллегу-режиссера:
— Вот что слава делает с человеком! Даже по походке видно, что знаменитость идет!
Насмешил. Какая, к черту, знаменитость? Меня даже в коридорах «Мосфильма» только знакомые узнают.
Знаменитостью я был в сорок седьмом году, в девятом классе, когда организовал школьный джаз. Собрал такой состав: две скрипки, аккордеон, рояль и три конферансье. Сам был руководителем и ударником. Нот я не знал, но, поскольку занимался в боксерской секции, за меня все охотно проголосовали. Еще у нас была певица — девочка Ляля из 610-й школы. С косичками, в школьной форме. Она пела под Эллу Фицджеральд — низким голосом и слегка подвывая. И все песни — с английским акцентом. Даже «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина».
У меня был пионерский барабан и тарелка, которую мы выменяли у пожарников. Я сидел впереди всех и в каждый номер, даже в лирическую песню, пользуясь руководящей должностью, вставлял брэк — соло на ударных инструментах. Лупил палочками по барабану и тарелке, по ободу, по боковине, по полу. Крутил палочки между пальцами и подкидывал их к потолку. Вовсю старался быть похожим на своего кумира — самого популярного в те времена ударника Лаци Олаха. (Его джаз играл в кинотеатре «Форум».)
Через полгода джаз запретили. Но мы быстро сориентировались — назвались ансамблем, выучили краковяк, падеграс и мазурку и вставили в репертуар номера под названием «Пародия на джаз». Пародию разрешили.
Поскольку никто, кроме нас, в окрестностях Уланского «стилягу» не «лабал», мы были нарасхват. Наш школьный ансамбль приглашали выступать не только во все женские школы нашего района, но даже и в Министерство деревообрабатывающей промышленности РСФСР. Деревообрабатывающий министр (в нашей школе училась его дочь) так полюбил наш ансамбль, что звал на все праздничные вечера в министерстве. Звонил директору и просил нас прислать. Министерство делало в нашей школе ремонт, поэтому директор не мог ему отказать и шел уговаривать меня. А я набивал цену:
— Некогда, Николай Тихонович. Заниматься надо. У аккордеона по двум предметам тройки, у пианино — по химии двойка, а я — сами знаете... (У меня болезнь — пропускаю буквы в словах. С первого класса.)
Директор шел нам навстречу, и двойки превращались в тройки, а тройки в четверки. А на выпускном экзамене директор собственноручно ручкой с пером № 86 лиловыми чернилами исправил в моем сочинении тринадцать ошибок, и я получил твердую тройку. (Четыре ошибки директор оставил — для достоверности.)
Между прочим. А один раз за правописание меня хотели крепко побить.
Летом сорок первого года я в Тбилиси бегал плавать на купальню. Тогда, как и сейчас, в моде были татуировки. И я сам себе выколол на руке маленький якорь. Потом такой же якорь выколол своему другу, Шурику Муратову. Потом другому мальчику из 6 «Б» — сердце, пронзенное стрелой. И стал модным татуистом — выкалывал якоря, сердца, кинжалы... А Гамлету (сыну милиционера) я выколол на груди орла, несущего голову женщины. Орел смахивал на курицу, но всем нравилось.
А потом ко мне пришел Жора. Жора учился в ФЗУ и был признанным хулиганом. Он велел мне выколоть ему на плече могильный холмик с крестом и надпись: «Нет в жизни счастья». Полдня я старался, двумя иголками накалывал Жоре на плечо тушью картинку и надпись и за это получил две папиросы «Север» (тогда я уже курил). А вечером, когда мы играли в футбол, явился разъяренный Жора: оказывается, в слове «счастья» я пропустил вторую «с», и над «могилой» красовалась надпись «Нет в жизни счатья». Жора хотел меня отлупить, но я предложил вариант: он меня не лупит, а я вместо надписи на его плече сделаю аккуратную широкую черту, а сверху напишу тот же текст без ошибок. Будет очень красиво. И еще в виде компенсации за моральный ущерб на другом плече вытатуирую кинжал, обвитый змеей с чешуей. (Чешуя особенно ценилась, колоть ее было долго и муторно.) Жора на черту и на кинжал согласился, но писать что-либо на его теле категорически запретил.