Безбилетный пассажир — страница 31 из 52

– Вот, мама, новое лекарство. Теперь ты поправишься.

– Зачем? – после инсульта мама говорила плохо, с трудом можно было разобрать слова. – Я уже старая, дайте мне умереть.

Маме тогда было семьдесят шесть.

– Какая ты старая? Вот посмотри на свою сестру. Она старше тебя на четыре года, а каждый день к тебе приходит, приносит еду, фрукты, сама тащит, пешком, в гору. А вечером еще в театре играет. И еще на всех орет.

– На семь, – говорит мама.

– Что на семь?

– Старше.

– На четыре, – говорит Верико.

– На семь.

– На четыре!

– На семь…

– Дура! – закричала Верико. – С детства была дурой, так и осталась!

И выбежала из палаты.

А через пять минут вернулась и стала кормить маму с ложечки.

Потом я выяснил, что Верико действительно убавила себе в паспорте три года. Женщина…

Между прочим. Когда моей дочке Ланочке было пять лет, я повел ее в зоопарк. Посмотрели мы птиц, слонов, обезьян. А к хищникам я решил ее не водить: маленькая девочка, еще испугается.

– А почему вон туда не идем? – спросила Ланочка. – Мы там не были.

– Там львы, тигры, волки, – сказал я. – Да ну их, они злые.

– Нет, пойдем. Пусть они тоже на меня посмотрят.

Она пришла не на зверей смотреть, а себя им показать. Женщина – в любом возрасте женщина.

После смерти мамы Верико часто говорила:

– Господи, как мне надоело жить! Как надоело стареть! Когда Бог меня заберет? Умирать надо вовремя.

Я лежал в Москве в больнице с язвой желудка, когда Галя принесла мне письмо от Верико, которое кончалось так: «Если бы ты знал, Гиечка, как мне хочется жить»!

И буквально через час нам позвонили: Верико умерла!


Последняя фотография.


…Верико Анджапаридзе хоронили даже с большими почестями, чем итальянцы Анну Маньяни. Гроб несли на руках из театра через весь Тбилиси. На улицах стояли сотни и сотни тысяч людей и все аплодировали. И дорога до кладбища – двенадцать километров – была усыпана цветами. А из репродукторов – их установили через каждые сто метров – звучал родной голос Верико. Она читала монологи, стихи…

Став режиссером, я уже не останавливался у Верико – жил в гостинице. Но из аэропорта я обязательно сначала заезжал поздороваться с Верико.

Когда я после ее смерти первый раз прилетел в Тбилиси, то по привычке сказал: «К Верико». Друзья повезли меня на кладбище…

Отец

Отец мой родился в семье крестьянина Дмитрия Данелия. Всего детей в семье было пятеро – три брата и две сестры. Дмитрий Данелия накопил деньги и дал образование старшему сыну Илико, который окончил Петербургский университет и стал директором реального училища в Махачкале. Илико накопил деньги и дал образование среднему брату, Шалико, который окончил Московский университет и стал революционером (его расстреляли коллеги-революционеры еще до тридцать седьмого года).

Дмитрий Данелия умер, когда моему отцу было два года. И его воспитывал старший брат Илья. Мой отец учился в реальном училище в Махачкале, в гимназии в Кутаиси, потом окончил железнодорожный институт в Москве. После института отец проводил железную дорогу на Сахалине, а с 1932 года работал в Москве на Метрострое.

Мне пятнадцать лет. Телеграмма из Тбилиси в Москву: «Дорогой папа, потерял карманные деньги. Целую, Гия». Телеграмма из Москвы в Тбилиси: «Зашей карман. Папа».

Отец был человеком сдержанным, самое большое проявление нежности по отношению ко мне – он один раз похлопал меня по плечу. Хотя очень любил.


Отец и его сестра Лена. 1912 год.


В Москве сначала мы жили в бараке, а потом нам дали три комнаты в шестикомнатной квартире в доме метростроевцев на шестом этаже (метростроевцы – народ привилегированный, и поэтому мы жили так шикарно). В сорок первом во время бомбежек отец в бомбоубежище – в подвал – никогда не спускался. Зато Наташа, наша домработница, спускалась туда при каждой воздушной тревоге и все время прихватывала единственную нашу ценность – новые ботинки отца с рантом, сшитые на заказ. Отец очень ими гордился и берег их. А потом отец отправил Наташу в Тбилиси. После того, как она уехала, ему самому было некогда отоваривать карточки, и он питался в основном манной кашей с аджикой.

Летом сорок третьего мы с мамой вернулись из Тбилиси в Москву. Ехали на поезде восемь суток, через всю страну. Разрушенные города, беспризорники, инвалиды. Вагоны забиты, в купе по пятнадцать человек, едут в тамбурах, на крыше… А мне всю дорогу хотелось всем рассказать, что мой отец получил орден боевого Красного Знамени и орден Красной Звезды, но я сдерживался. (В начале войны орденоносцев было немного и список награжденных печатался в газете «Правда».) Вот он встретит нас на вокзале – в галифе, в сапогах, с орденами на гимнастерке – и все сами увидят. На подъездах к Москве поезд бесконечно останавливался, и я уже изнывал от ожидания… Наконец, перрон Курского вокзала… Мы вышли – отца нет. Вынесли вещи – отца нет. Все уже разошлись – а мы стоим, отца нет. Наконец, я увидел – он бежит по перрону в больничной пижаме не по размеру, с подвернутыми рукавами и брюками, худой, небритый.

Чтобы встретить нас, он сбежал из больницы. Оказывается, месяц назад у папы пошла горлом кровь и его положили в больницу. (То, что у отца туберкулез, мне еще в Тбилиси по секрету сообщил мой двоюродный брат Рамаз. «Слава богу, что не чахотка», – подумал я.)

Когда мы выходили с вокзала, его – орденоносца! – задержали на КПП (у отца не было документов). И выпустили только после звонка из Метростроя. В больницу тогда отец так и не вернулся, вышел на работу. «Война кончится, потом долечусь»! Работал по шестнадцать часов под землей, курил по две пачки в день, а ко Дню Победы туберкулез прошел сам собой.

В сорок пятом как-то пришел отец вечером с работы с каким-то свертком. Зашел в спальню и вышел в форме: темно-синий китель, серебряные погоны, выпятил грудь и подбоченился.

– Это что? – спросила мама.

– А то, что ты теперь генеральша, а шкет (так он меня называл) – генеральский сынок.


Отец, Николай Данелия.


Отец и мама.


К концу войны, когда для железнодорожников ввели звания, отец стал генерал-директором третьего ранга. «Генерал-майор».

Мне, конечно, было приятно, что папаша – генерал, но в школе об этом не распространялся, потому что называться «генеральским сынком» не хотел. Мне было неловко: почти у всех моих приятелей отцы погибли на фронте.

Отцу пришла повестка – вызов в военкомат. Он поехал туда с работы (а на работу он обязан был ходить в форме) и сел в очередь. А генералы тогда были большой редкостью: генерал-майоров было раз в пятьдесят меньше, чем сейчас генерал-полковников. Кто-то сразу доложил военкому, что в очереди в коридоре сидит генерал. Тот выскочил из кабинета и вытянулся перед отцом:

– Здравия желаю, товарищ генерал!

Отец тоже встал:

– Рядовой необученный Данелия по вашему вызову явился! – и отдал ему повестку.

Был еще такой случай. В сорок пятом году пошли мы с отцом в Сандуновскую баню. Ходили мы туда каждую субботу, – еще до войны, с тех пор, как мне исполнилось пять лет, отец брал меня с собой. Я очень любил ходить с отцом в баню: там был бассейн, и можно было плавать (в этом бассейне отец и научил меня плавать, когда мне было пять лет). Перед бассейном отец всегда мылся у одного и того же банщика, Федора. «Кто сам моется, у того кожа не дышит, – говорил он. – Только банщик может открыть поры, чтобы кожа дышала».

И вот в тот раз только отец лег на лавку к Федору – подошел невысокий упитанный человек лет сорока и попросил отца освободить место, потому что имеет право мыться без очереди, ибо он генерал.

Когда он сказал, что он генерал, я почему-то сразу посмотрел на его пипиську. И банщик Федор тоже посмотрел на его пипиську. И отец…

– Товарищ, вы подождите немного, лег же уже человек! – сказал Федор.

– Что значит «лег»? Ты обязан сначала обслужить генерала! Правила надо соблюдать!

– А откуда мне знать, что вы генерал? На вас не написано.

– Потому что я тебе это сказал!

– А сейчас вот и этот товарищ скажет, что и он генерал, – Федор показал на отца. – И как я проверю, кто из вас врет?

– Хорошо, – процедил упитанный и ушел.

– Генералы! – сердито ворчал Федор, натирая отца. – Правильно Ленин сделал, что шпокнул их всех. Нет, новые появились! Я бы их на Лобное место – и розгами, розгами!

И тут банщик вдруг замолчал и перестал тереть отца: между лавок, шлепая босыми ногами по мокрому кафельному полу, шел человек в генеральском кителе с орденами, надетом на голое тело.

И тут все перестали мыться и молча смотрели на это явление. И опять я заметил, что все внимание почему-то концентрировалось на его пипиське. Ну, пиписька как пиписька, ничего особенного. У отца и боевых орденов больше, и…

– Пошли в душ, шкет – сказал отец и слез с лавки.

В душевой я спросил:

– Пап, а почему ты не сказал, что ты тоже генерал?

– Перед Федором неудобно. Подумал бы, что я такой же мудак.

В один январский день пятьдесят четвертого года отец, как всегда, вернулся с работы в девять. Поужинал, но не стал, как обычно, читать книжку в кресле, а позвал меня помочь ему обмерить стену в кабинете.

– Зачем? – спросила мама.

– Буду делать книжные полки.

– Сам?

– Сам. Время у меня теперь есть. Меня уволили.

Мой папа – генерал.


Месяца за два до этого было ЧП. Метростроевцы, которые вели проходку под фабрикой «Красный Октябрь», нарвались на карст. Нужно было срочно принимать меры, чтобы корпуса не ушли в землю. Спасательными работами руководил отец (он тогда был уже главным инженером Метростроя). На место происшествия прибыл Председатель Совета Министров Алексей Николаевич Косыгин со свитой. Косыгин огляделся и тоже стал руководить. Рабочие начали путаться в приказах. Положение было критическим, дорога была каждая минута, и тут отец заорал на Косыгина, чтобы тот замолчал и не мешал работать. Все обомлели.