Безбожный переулок — страница 24 из 42

В первых числах марта она сидела в ванне, полной мутной воды, розоватой, нестрашной, кровавой, глотая такие же нестрашные, розоватые слезы и корчась от режущей, коле-режущей боли в пустом животе.

Хорошо, что сказать не успела.

Выкидыш. Головастик с полуприкрытыми глазками то ли ящерки, то ли хамелеона. Прозрачный насквозь. Крошечный. Окровавленный. Мертвый. Что в тебе было не так? Что завязалось не по правилам? Против твоей или нашей воли?

Огарев стукнул в дверь. Спросил – у тебя все в порядке?

Совершенно, милый. Сейчас выхожу.

Антошка вытерла насухо слезы, волосы, чресла, глаза. Живительным кипятком обдала ванну, смывая последние следы преступления природы против природы.

Уйди с миром. Все равно никто тебя не хотел.

Ушел. И больше не возвращался.

Второй Новый год. И третий. И четвертый.

Вместе. Рядом.

Понедельник, среда, пятница – с двух до восьми. Вторник, четверг, суббота – с десяти до двух. Каждый день – с вечера до утра.

Пусть это никогда не закончится. Пусть будет всегда.


Антошка потерла виски – нет, это точно простуда. Ломает всю, выкручивает – медленно, никуда не торопясь. Пробует на зуб. Муж будет сердиться. Не любит, когда она болеет, – не жалеет, нет. Именно не любит. Посягательство царства вирусов на его личную жизнь. Антошка проверила запись у всех специалистов, не удержалась и погладила пальцем фамилию Огарев. Бедный, тридцать семь человек! Ничего, скоро домой. Она встала и торопливо пошла в ординаторскую – хоть чая глотнуть, а то, видит бог, не дотерплю. По дороге заглянула к вечно скучающей массажистке, хорошенькой, томной, мускулистой. Подмени меня, Тань? Я на полчасика. Дух перевести. Заболела, кажется.

Огарев тебя живо вылечит, завистливо промурчала массажистка. Только сперва убьет. Чтоб ты ему статистику не портила. Но ты не переживай, мы его надолго вдовцом не оставим.

Антошка вымученно улыбнулась. Вот шалава. Так и вешается. Все они такие. Слава богу, хоть он – не такой.

Чашка чая. Аспирин. Десять минут полежать на диване. Глаза не закрывать, а то засну.

Старый, почти забытый сон навалился на нее – тугой, липкий, страшный. Длинные ломти сырого мяса, горячего, гладкого, стягивали тело, лицо, не давали дышать. Антошка вскрикнула испуганно, пытаясь вырваться, – и не проснулась. Провалилась еще глубже, в полную темноту. И в этой темноте плакал кто-то, тоненько, тихо, жалобно, совсем один, и все искал ее невидимую руку, искал, но никак не мог нашарить. Не мог найти.

Антошка села на диване, перепуганная, потная, совершенно уже простуженная. Больная. Сердце бухало то в запястьях, то почему-то в горле, которое саднило нестерпимо – словно кто-то провел по нему изнутри грубым, зернистым наждаком.

Антошка посмотрела на часы, ахнула и торопливо, на ходу, закалывая тоже простуженные волосы, побежала к стойке регистрации. Никакой массажистки там не было.

Вот зараза! По-человечески же попросила!

Антошка села на свое место, нашарила ручку, тетрадь, успокоилась. Это просто вирусная инфекция. Ничего больше. Не спи, Поспелова. Не спи. Ну? Улыбнулась. Встала. Здравствуйте. Вы к кому?

Из коридора клиники, словно вызванная этим вопросом, вдруг вышла девушка – на ходу застегивая пушистую, совершенно живую на вид шубку. Пуговицы катались у нее в пальцах, круглые, блестящие, радужные. Завораживающие. Антошка еле отвела от них взгляд – кто такая? Зачем пришла? Первичная? Повторная? Она отлично помнила всех пациентов – профессиональная привычка, от которой иногда очень хотелось избавиться. Десятки. Сотни. Тысячи чужих и ненужных лиц. Этого лица в картотеке не было.

Здравствуйте, вы к кому? – спросила Антошка с привычной вежливостью. Теперь уже вслух.

Девушка повернулась – и Антошка едва не ахнула.

Над головой у девушки стояла высокая, страшная корона совершенного безумия. Никогда такого не видела, господи. Со дня экзаменов в мединститут. Да нет, даже тогда…

Они несколько секунд смотрели в глаза друг другу, а потом девушка справилась с последней перламутровой пуговицей и, не говоря ни слова, вышла под отчетливый перезвон колокольчиков.

Никакие не колокольчики были на самом деле.

Ловец снов.

Страшная, демонская штуковина, которую простодушный Шустрик привез в качестве сувенира из Китая. Своими руками повесил на дверь чистопородное зло.

Ошиблась дверью, должно быть. Вторую половину особнячка занимала нотариальная контора – туда часто забредали сумасшедшие.

Железные колокольчики звякнули еще раз.

Мы к Ивану Сергеевичу Огареву!

Антошка прищурилась – нормальные. Слава богу. Совершенно нормальные. Отец, мать, сопливый насупленный шестилеток.

Ближайшая запись к Ивану Сергеевичу только через субботу. К сожалению, никак. К нему очень многие хотят.

Глава 5

Понедельник, среда, пятница – с двух до восьми. Вторник, четверг, суббота – с десяти до двух. Суббота – самый тяжелый день. Все не сумевшие прорваться сквозь пробки, отпроситься у босса, выкроить хоть часик на себя самого. Мамаши с детьми. Отдельная радость. Дети – нет, Огарев ничего не имел против. С детьми он умел – не сюсюкая, очень строго, просто. С уважением. Слово «больно» не произносил никогда. Честно предупреждал, что будет неприятно, но недолго. Советовался в сложных случаях – что скажете, коллега? Давайте вместе посмотрим снимок. Включите, пожалуйста, негатоскоп. А вот это пульт. Кресло поднимите, будьте любезны. Вот этой кнопкой. Достаточно. Да, вот так. А теперь открываем рот. Показывал, сложив ладони, как именно – кошачью зевающую пасть. Улыбались робко, сквозь отступающий страх. Синева под глазами. Одутловатые мордочки. Вялость. Бледные городские личинки. Дети подземелья.

Огарев любил не узнавать их через полгода или год – когда вместо картофельного проростка в кабинет вдруг вбегал расцарапанный щекастый человечек. Здоровый. По глазам видно, что здоровый. Мучает кошку, ворует варенье. Растет. А мы всю зиму не болели, Иван Сергеевич. Вот, решили показаться на всякий случай. Радость. Это была радость, конечно. Но – редкая. Очень редкая. Большинство, вылечившись, исчезали навсегда.

Мамаши – другое дело. Одна нормальная на сотню, а то и на две. Остальные были откровенно помешанные – на народной медицине, китайском иглоукалывании, здоровом питании, на самом Огареве. Эти были хуже всего. Доктор, вы наша последняя надежда! С каким-то невыносимым подлым подвывом, словно дворняга из Малого императорского театра. Его бы воля – сразу после этой фразы выгонял на улицу. Без права переписки. Навсегда. Те, у кого Огарев действительно был последней надеждой, все больше молчали. Цеплялись за писк аппарата, словно за страховочный канат, натянутый над смертью. Изо всех сил пытались не соскользнуть. Они не надеялись, нет. Разве что на Бога. Иногда Он даже учитывал это, подводя под уравнением аккуратную черту. Съедено, выпито, выстрадано за четверых. Вон тому, с шестого столика, счет, пожалуйста.

Еще одна неприятная категория – онажемать. Единственное достижение – сляпанный (часто на скорую руку, случайно) младенец, основная цель и назначение которого – оправдывать ничтожный смысл онажематериной жизни. Наглая, безапелляционная и трусливая одновременно. Я сама знаю, что нужно моему ребенку! И еще – а в интернете написано! Огарев опускал глаза, мысленно считал до десяти. И еще раз до десяти. Медленно. Очень медленно. Только ради твоего несчастного детеныша, дура. Которого ты не отрываешь от бессмысленной сиськи до пяти лет, уродуя ему прикус, пищеварение, психику, целую жизнь. Онажематери отлично, на пять с плюсом, умели только одно – ненавидеть. Родню, работу, целый мир. Проклинали антибиотики, не признавали прививки, дремучие, злобные, те же, что несколько сотен лет назад проталкивались на площади поближе к лобному месту – все увидеть, ничего не упустить, насладиться в полной мере. Огня, жги его! Жги! Обдирай заживо!

Поначалу Огарев пытался честно объяснить – вы делаете хуже своему ребенку, поймите. Нельзя не прививать от дифтерии, полиомиелита, от столбняка. Это слишком страшная смерть. В самых скверных случаях вы будете умолять, чтоб она поскорей наступила. Нельзя не давать антибиотики – у ребенка средний гнойный отит, идиотка! Через несколько часов будет мастоидит, воспаление сосцевидного отростка височной кости. Гной прорвется в область черепа, и мозг ребенка просто сварится. Менингит. Абсцесс. У меня умирал такой в отделении. Еще сутки назад – пухлый смышленый трехлеток. Как ему было больно, господи! Как больно! Вот, взгляните на снимок – это пневмония, еще сотню лет назад она уносила на тот свет быстро, за неделю, теперь ваш ребенок будет поджариваться медленно, долго, на слабом, еле видимом и оттого куда более страшном огне. Безмозглые курицы, они кивали, затянув пустые глаза белесой, бессмысленной пленкой. Ничего не понимали, не хотели понимать. Деды наши небось были не дураки. Антибиотиков не знали. Деды ваши доживали до года через одного! На первый-второй рассчитайся. Вот ты, ты и ты – шаг из строя. Вы – покойники. Умерли, все. От глоточной, крупа, чахотки, антонова огня. Помаялись брюхом – и окочурились, пополнив собой безучастную статистику. Может, и слава богу? Естественный отбор.

Огарев вспоминал всех, кто положил жизнь на то, чтобы победить этот самый естественный отбор. На то, чтоб дети жили. Годы работы на ощупь, по наитию, пустые надежды, насмешки коллег, осатанелая толпа. Ату, ату его! Медленная мучительная эволюция шамана в знахаря. Знахаря – в лекаря. Лекаря – во врача. Врача – в человека. До учебников добрался едва ли десяток имен, остальные умерли безвестными, но все-таки на шажок продвинули медицину вперед. На целый шажок. Вся жизнь, проведенная среди рабов и невежд. Ради рабов и невежд. Несправедливое служение. Единственно возможное из всех. Единственно важное. Когда Огарев озверевал от усталости, от неблагодарной глупости тех, за кого приходилось сражаться, он думал про Лоусона Тейта и Паре. Про Листера и Пастера. Про несчастного затравленного Земмельвейса. И еще про мальчика, которого убил. Перерезал очередью 3 июля 1989 года. Мальчик никуда не исчез. Всегда был рядом. Если бы не он, Огарев давно бы бросил медицину. Перестал быть врачом.