С таким настроением Пётр Поликарпович занял место во второй шеренге и, поёживаясь от холодного утреннего тумана, стал ждать, что будет дальше. А дальше последовала перекличка. Хотя и молодой, но всё равно сердитый лейтенант читал по бумажке фамилии, а заключённые выкрикивали хриплыми голосами: «я» или «здесь» – и называли статью и срок. Статья почти у всех была пятьдесят восьмая, да и сроки не шибко разнились – от пяти до десяти. Пётр Поликарпович в этой массе был своим, не лучше и не хуже других. Попались, правда, несколько уголовников с мизерными сроками. Эти держались отдельно, подчёркивая свой особый статус. Куражились, чему-то радовались, задирали конвой и были в полном восторге от происходящего. Из-за них счёт всё время сбивался. То фамилию не так прочитают, то вместо фамилии кличку выкрикнут (а зэк молчит, не выдаёт себя). А то вдруг объявили фамилию заключённого, который умер по дороге и был снят с поезда. Пока всё это выясняли и поправляли списки, прошло два часа. Заключённые устали стоять на одном месте, замёрзли и начали потихоньку роптать. Конвой сразу насторожился, защёлкал затворами; искажённые злобой лица обратились к неровным шеренгам. Ропот утих, перекличка продолжилась.
Но вот наконец вся эта кутерьма закончилась. Вперёд вышел военный – откормленный тип, словно бы налитый жиром до самых глаз. Он оглядел толпу равнодушно, с холодным презрением. Как-то странно скривился и заговорил высоким голосом:
– Моя фамилия Соколов. Я начальник этого лагеря. Объявляю всем прибывшим: вы должны неукоснительно соблюдать режим и исполнять приказания конвоя. За неповиновение – карцер. Отказ от работы считается саботажем. За три отказа от выхода на работы – расстрел. – Начальник сделал паузу и обвёл пустым взглядом притихшие ряды. Даже блатные перестали бузить и повернули головы. – Через некоторое время вас этапируют к постоянному месту отбывания наказания. А пока вы будете заняты на общих работах по строительству объектов на территории лагеря и за его пределами. Сразу хочу предупредить, что конвой открывает огонь на поражение без предупреждения. Это относится к тем, кто мечтает о побеге. С такими у нас разговор короткий! – Он оглядел притихший строй и веско молвил: – Не советую!
Пётр Поликарпович опустил взгляд. Он как раз думал в эти минуты о побеге. Пока их не посадили на пароход, пока ещё есть силы – можно было рискнуть. Пойти назад вдоль железной дороги. По пути будут попадаться какие ни то деревеньки. Мир не без добрых людей – выручат. Идти, правда, далековато. Но ничего, что-нибудь можно придумать. Всё лучше, чем попасть на Колыму. Оттуда не убежишь.
Начальник ещё говорил что-то, поворачивая голову то в одну сторону, то в другую. Пётр Поликарпович не слушал. Он напряжённо думал о том, что должен предпринять в ближайшие дни. Нужно было хорошо осмотреть местность. Пройтись по всему лагерю, изучить заборы, присмотреться к охране. Неплохо бы наведаться в санчасть. Хотя он и не знал за собой никакой болезни, но попробовать стоило. Всё-таки ему уже почти пятьдесят. Не должны бы таких отправлять на Колыму. А ещё нужно запастись продуктами, хотя бы на первое время. Компас бы не повредил. Ножичек тоже надо бы иметь. Фляжку для воды. Сапоги покрепче. Фуфайку, а лучше – плащ-палатку. Спички. И винтовку с патронами. Тогда, глядишь, и можно дойти. Эх, был бы он в родной присаянской тайге – тогда б другое дело. Там бы он точно не пропал!
За такими размышлениями он не заметил, как всё закончилось. Колонна по команде повернулась налево и нестройными рядами зашагала по бугристой земле мимо барака. Туман рассеялся под ярким солнцем, показались вдали невысокие холмы, над ними распахнулось синее небо. На бурых холмах там и сям лепились деревянные домики, кривые дороги уходили вверх и вниз, ветер свободно гулял по округлым склонам. По дорогам никто не ехал и не шёл, дома казались нежилыми. Оглянувшись в другую сторону, Пётр Поликарпович увидел совсем другую картину: цепочку казённых серых домов, ряды деревянных столбов с провисшими проводами, унылые бетонные здания с мутными окнами; можно было догадаться, что здесь располагалась довольно крупная железнодорожная станция. Не пассажирская, конечно же. Грузовая или вроде того. А за ней, в сияющей дали, ослепительно блистало море. От него веяло холодом и мощью. Горизонт круглился, исчезая в розоватой дымке. Белёсые облачка касались воды, и было не понять, где кончается океан и начинается небо. Очень заманчивый открывался вид. Но Пётр Поликарпович понимал, что морем отсюда не уйти. На восток пути не было. Ещё он подумал о том, что в таком деле неплохо бы иметь надёжного спутника. Но кому тут можно довериться? Станешь с кем-нибудь говорить – запросто могут подслушать и донести. Так уже бывало. Стукачей вокруг полно. Верить никому нельзя. Тут каждый сам за себя. Если уж его предали собратья-писатели, так чего говорить о случайных знакомых.
Колонну заключённых привели в огромную столовую, где они торопливо расселись на длинных узких скамьях за грубо сколоченными столами. Каждому выдали по шестисотке чёрного хлеба и по оловянной миске безвкусной овсяной каши. Были даже ложки – плохо помытые, жирные, тяжёлые. Но на это никто не обращал внимания. Была бы каша, а есть можно и через край, помогая себе пальцем. Такой опыт у многих уже имелся. Жиденький тёплый чай довершил трапезу.
Из столовой их повели в самый конец лагеря. «На санобработку ведут! – зашелестело по рядам. – В баню идём!»
Пётр Поликарпович вздохнул с облегчением. Баня – это хорошо. Санобработка – ещё лучше. Правда, он смутно представлял, что это такое. Сзади и спереди что-то говорили о вшах, хвалили новую вошебойку, совершающую чудеса, а ещё очень надеялись на медкомиссию, которая освобождает от общих работ больных и увечных. Пётр Поликарпович не очень-то верил во все эти комиссии, но от таких разговоров становилось как будто легче. Таилась в глубине души надежда, что если он и в самом деле заболеет, если станет невмоготу – тогда он обратится к врачам и они помогут. А иначе – зачем они здесь?
Меж тем колонна приблизилась к длинному приземистому бараку с двускатной крышей. На крыльце стоял охранник с винтовкой. На заключённых он не смотрел и вид имел неприступный, словно бы охранял склад с боеприпасами. Впрочем, заключённым это было всё равно. Все эти неприступного вида солдаты, вечно спешащие командиры, заборы с колючей проволокой, уродливые вышки, грязь под ногами и какие-то допотопные строения – всё это уже примелькалось, стало частью пейзажа, жизненным фоном. Так человек привыкает к теплу и к холоду, к пустыне и к непроходимой тайге, к роскоши и к бедности, со временем переставая замечать как хорошее, так и плохое, а принимая всё это за должное и почти что нормальное, незаметно для себя свыкаясь с действительностью. Что-то подобное произошло и с Петром Поликарповичем. Его больше не шокировала грубость конвоиров, не возмущали толчки и оскорбления товарищей. Спокойно он воспринимал и убогий быт, и все эти отхожие места, и крепкие запоры, и саму несвободу. А теперь он даже ощущал душевный подъём. После трёх лет пребывания в тесной камере и трёх недель этапа в переполненном купе он вдруг оказался на вольном воздухе, среди необъятных просторов Дальнего Востока, на берегу безбрежного океана. Поднявшееся солнце ярко светило с высоты, на небе – ни облачка. Вдали, над водной гладью, сеялся белёсый туман, свежее туманное утро незаметно обратилось в горячий ясный день. Вода играла яркими солнечными бликами и быстро меняла краски – от ярко-синего до тёмно-коричневых тонов. В бухте, сдавленной с двух сторон уходящими вдаль приземистыми сопками, недвижно стояли корабли – остроносые и округлые, длинные и маленькие, с палубными надстройками и почти утопающие в воде.
Никогда Пётр Поликарпович не был на море, не видел вблизи ни одного корабля. Тем загадочнее казалась открывшаяся картина. Хотелось пойти туда – к этим бликам, оказаться на просторе, вдыхать всей грудью острый влажный воздух, впитывать яркий солнечный свет, чувствовать себя частью этого великолепия. Всё казалось близким, достижимым. Только протяни руку, сделай шаг, и всё будет твоё! Но колонна двигалась в другую сторону, уходила прочь от солнца и свободы. Заключённых ждала грязная полутёмная баня, и уже калилась видавшая виды вошебойка, равнодушные врачи с усталыми лицами заняли свои места за длинными столами из плохо оструганных досок. Всё вокруг было казённое, враждебное, бесчувственное и глубоко порочное. Но всё это могло показаться раем в сравнении с тем, что ждало их на Колыме, в стране вечной мерзлоты.
В иных случаях лучше не знать своего будущего. Если бы каждый человек знал свою судьбу – не прервалась ли бы тогда жизнь на земле? ГУЛАГ тогда точно бы опустел, потому что никто не захотел бы покорно ожидать медленную и мучительную смерть от голода, холода и побоев. Проще было умереть сразу, не мучаясь, не принимая унижений, о которых доподлинно и рассказать нельзя. Некому тогда стало бы днём и ночью долбить из последних сил мёрзлую породу и катить по прыгающим доскам стокилограммовые тачки с камнями. Некого было бы выгонять из бараков в ледяную стужу, пугая расстрелом за невыполнение плана и карцером за малейшую провинность. Но судьбу свою никто не знает. В душе каждого человека теплится надежда, что ещё не пришла последняя минута и что есть ещё путь наверх – к солнцу и свободе, к утраченному достоинству. Даже когда сознание меркнет, эта вера живёт в человеке и умирает последней. Инстинкт жизни пока ещё никто не отменял. На этом инстинкте держится вся каторга и все тюрьмы, какие были, есть и будут. Советская власть долгое время держалась на этой воспетой Джеком Лондоном «любви к жизни».
Но выдающийся американский писатель не предполагал, что тот ужас, который испытал герой его знаменитого рассказа, очень скоро будет испытан миллионами советских людей – в худшем и окончательно гибельном варианте. На Аляске погибли сотни искателей приключений, на свой страх и риск отправившихся в страну вечного холода. На Колыме приняли мученическую смерть сотни тысяч вполне обычных людей, не помышлявших ни о каком Севере, ни о каком золоте, не бредивших романтикой далёких путешествий, а просто живущих, растивших детей и строивших вполне мирные планы. Все они были затянуты в адский механизм ГУЛАГа без всякой надежды на возвращение. Очень жаль, что Джек Лондон не дожил до тридцать седьмого года. Советская Колыма дала бы ему такие сюжеты, от которых содрогнулся бы подлунный мир. Но – не случилось. Колыма ещё ждёт своих летописцев. Архивы и спецхраны ревностно берегут свои тайны. Сотни тысяч трупов остаются нетленными в условиях вечной мерзлоты. По свидетельствам очевидцев, даже и через семьдесят лет после смерти на лицах трупов можно различить черты, прочитать на теле страшную картину страданий. Когда-нибудь правда о Колыме будет рассказана – во всей своей беспощадной наготе. Две с половиной тысячи лет назад великий грек изрёк: «Всё тайное рано или поздно становится явным». Вся последующая мировая история подтверждает эту истину. И нашим потомкам в очередной раз предстоит убедиться в её неотразимой силе.