Баня была хороша, заключённые мылись с удовольствием, смывая с себя трёхнедельную этапную грязь (когда не то что бани, а обычного умывальника не было, нельзя было ни помыть руки, ни ополоснуть лицо). Тем восхитительнее казалась идущая из кранов горячая вода, видавшие виды тазы и бочки с ледяной водой. Не всё, правда, прошло гладко. Перед баней всех заставили раздеться и отобрали одежду – «на дезинфекцию». А уже внутри, в предбаннике, их ждали парикмахеры (местные «придурки»). Орудуя ножницами и остро отточенными ножами, они споро состригали и сбривали у заключённых волосы на голове и пониже пояса, действуя при этом грубо, не обращая внимания на жалобы. Протесты вызывали лишь насмешки и угрозы отхватить вместе с волосами всё, что попадёт под нож. Приходилось терпеть. Официально всё это именовалось борьбой со вшами. Тут же на стене пришпилен плакатик с прыгающими буквами: «Если вошь не убьёшь, то убьёт тебя вошь!»
Пётр Поликарпович уже имел удовольствие наблюдать этих паразитов у соседей по камере. Имелся и опыт Гражданской войны – среди партизан эти насекомые не были в диковинку, со вшами боролись керосином и всё той же баней, устроенной прямо в тайге, с удушливым дымом и раскалёнными камнями. Там тоже бывало всяко. Поэтому он не возмущался и не протестовал. Молча перенёс экзекуцию и спокойно прошёл в мойку, где взял гнутый таз и наполнил до краёв горячей водой. Пока другие ругались и возмущались, он как следует вымылся с мылом, благо на полу валялись обмылки. Голова зудела и чесалась, кое-где сочилась кровь, но он не обращал внимания. Кровь остановится рано или поздно, а зуд пройдёт. Главное – вымыться как следует, прогреться горячей водой.
Выйдя из моечной, он вытерся волглым полотенцем и получил одежду, прошедшую обработку горячим паром. Одежда была горячая и влажная, от неё разило скипидаром. Рубаха и штаны заметно подсели, но не настолько, чтобы нельзя было их надеть на голое тело.
Чувствуя необычайную лёгкость, Пётр Поликарпович вышел на улицу. Там всех заключённых ждала медицинская комиссия. За длинными столами сидели люди в грязно-белых халатах, надетых на гимнастёрки и шинели. Перед ними лежали бумаги, амбарные книги, какие-то бланки с печатями… Пётр Поликарпович подошёл к крайнему столу, за которым сидел высокий жилистый старик с хмурым лицом.
– Фамилия? Статья? Срок? – спросил старик, не поднимая головы.
Пётр Поликарпович ответил.
– Жалобы есть? – последовал новый вопрос.
– Есть.
Старик поднял голову, бросил недоверчивый взгляд.
– На что жалуетесь?
– У меня сердце слабое. Суставы болят. Ещё в Гражданскую застудил, когда по лесам партизанил.
– Партизанил, говоришь. Ну-ну. Я тоже партизанил, и ничего, работаю до сих пор. С утра до вечера тут сижу, со всякой контрой дело имею.
– Я не контра.
Старик усмехнулся.
– Все вы так говорите. Раз попал сюда – значит, контрик. Статья у тебя серьёзная. Будешь теперь на общих работах. Заболеваний у тебя я не нахожу. Ты ещё поздоровей меня будешь.
Пётр Поликарпович опешил.
– Но ведь вы меня даже не осмотрели!
– А чего тебя осматривать? Если я буду со всеми валандаться, так я до морковкина заговенья буду тут сидеть. Поедешь, парень, на Колыму. Если тебя там признают негодным, вернут обратно. А я пока не вижу причин. Надо потрудиться для Родины.
Он взял прямоугольный штамп и, подышав, притиснул к бумаге. Затем расписался и сунул листок в общую кучу.
– Всё, свободен, – молвил недовольно.
– Как свободен? Вы должны меня осмотреть. Ведь вы же врач! – горячился Пётр Поликарпович.
– Ничего я тебе не должен. А будешь права качать, мигом у меня в карцер загремишь. Оформлю десять суток, узнаешь тогда, кто кому должен. Проходи давай, не бузи.
Пётр Поликарпович бросил взгляд на пожилую врачиху, сидевшую за соседним столом, и пожалел, что не подошёл к ней. Но теперь поздно было горевать. Врачиха слышала этот разговор, но даже не повернула головы, склонилась ещё ниже, старательно заполняя какой-то бланк.
Пётр Поликарпович медленно отошёл, решив на другой же день наведаться в амбулаторию и добиться врачебного осмотра. Про суставы он не врал. И про сердце – тоже. Ему было уже сорок восемь лет. И уже много лет у него болели на погоду все суставы, и поясницу прихватывало, так что порой не разогнуться. Сердце тоже пошаливало. Врачи из ведомственной поликлиники каждый год настоятельно советовали ему поехать летом в Крым или в Кисловодск. Он соглашался, но каждый раз что-нибудь мешало. То работы было много, то очередной съезд писателей намечался, то дочка родилась. Так и не съездил ни разу, не искупался в тёплом море, не увидел роскошную южную природу. Теперь уж, видно, не придётся.
Вечером, в бараке, он узнал, что весь их этап признан здоровым и годным для общих работ. А ведь были среди них и семидесятилетние старики, и восемнадцатилетние юноши, были истощённые и слабосильные, многие надрывно кашляли и едва переставляли ноги. Пётр Поликарпович был свидетелем, как одному бедолаге выдёргивали больной зуб старым дедовским способом: обвязав зуб скрученной нитью и сильно дёрнув. Зуб вышел не сразу. Было много крови и крику, была страшная рана с торчащим обломанным корнем, и был хохот со стороны некоторых заключённых, потешавшихся над такой незадачей. Жаловаться на зубы было не принято. Зубная боль считалась пустяком, которую можно перетерпеть. Очень скоро Пётр Поликарпович в этом убедился. А пока он со смешанным чувством страха и жалости наблюдал за соседями. Кто-то окончательно упал духом и молча лежал на нарах, спрятав голову в тряпки. Кто-то неестественно бодрился, пытался шутить и чересчур громко смеялся. Иные затравленно озирались и о чём-то напряжённо думали. Что это были за думы – догадаться было нетрудно.
Однако времени для таких наблюдений было всё меньше. На следующее утро после наспех проглоченного завтрака весь барак погнали на разгрузку вагонов. Едва рассвело, с моря дул холодный пронизывающий ветер. Пётр Поликарпович брёл в середине колонны, покачиваясь от слабости. Голова гудела, тело казалось тяжёлым, застывшим. Хотелось лечь среди дороги и ничего не видеть, не чувствовать. Но остановиться было нельзя, и он шёл, покачиваясь, втянув голову в плечи и безуспешно пытаясь согреться.
На контейнерной площадке их выстроили перед вагонами и разбили на бригады. Распахнули двери и приказали начинать. Вагоны были доверху набиты мешками с мукой. Разгружать нужно было прямо на землю. Впрочем, мешки тоже не отличались чистотой. Грязные, облепленные мукой пополам с чёрной свалявшейся пылью… Пётр Поликарпович зябко повёл плечами. Глянул на товарищей. Ни у кого не было ни перчаток, ни каких ни то фартуков. Работать предстояло в только что выстиранной гражданской одежде, голыми руками.
– Ну чего встали? Начинайте. Не на курорт приехали! – прикрикнул стоявший возле вагона мужик в сатиновых брюках, в пиджаке и в натянутой на уши деревенской кепке. – Пока всё не выгрузите, на обед не пойдёте.
Заключённые потянулись к вагонам. Подходили осторожно, словно не веря своим глазам. Вот один ухватился за угол мешка, потянул на себя, дёрнул сильнее – безрезультатно. Пальцы сорвались, на ладонях осталась липкая грязь.
– Сверху начинайте, олухи! – посоветовал мужик в кепке. – Кто же из середины тащит? Вот дурачьё. И где вас только берут, идиотов? Ничего не умеют делать. Погодите! Тут вас научат жизни!
Мужик прибавил крепкое словцо, но никто даже не обернулся. К ругани все давно привыкли.
Вот щуплый парень полез по мешкам на самый верх. Ухватил за угол куль и стал тянуть. Кое-как вытянул наполовину и глянул вниз:
– Ловите там!
Куль полетел на головы товарищей, был подхвачен и отнесён в сторону. Мужик в кепке покачал головой и отвернулся.
Сверху полетел второй мешок, а за ним и третий.
Разгрузка началась.
Пётр Поликарпович не привык отлынивать от общего дела. Подошёл к вагону, встал рядом с товарищами. Увидев скользящий сверху мешок, вытянул руки и весь напрягся. Удар пришёлся на плечи и частично на лицо. Пётр Поликарпович покачнулся под тяжестью, но сдюжил. Вдвоём с товарищем они отнесли мешок в общую кучу, бросили на землю. Стали отряхиваться от налипшей муки, потом сообразили, что всё это бесполезно, и пошли за очередным мешком.
На разгрузку вагона ушло три часа. Все устали с непривычки. Одежда перепачкана, лицо липкое от пота; хотелось снять всю одежду и вымыться горячей водой с мылом. Но не только помыться – даже обсушиться было негде. Да и некогда. Стали подъезжать грузовики с высокими бортами. Теперь нужно было перетаскивать мешки в кузова. Машины газовали и тряслись. Шофера показывали, как следует класть мешки, сопровождая объяснения жуткой руганью, а иногда и подзатыльниками. Заключённые суетились, мешали друг другу, роняли мешки на землю, спотыкались, падали. Состав с пустыми вагонами вдруг дёрнулся и поехал прочь. Но место недолго пустовало. Через несколько минут раздался паровозный гудок, и к платформе медленно подъехал новый поезд, гружённый всё той же мукой.
Заключённых поделили на две группы. Пока одна таскала мешки на грузовики, другая должна была разгружать прибывшие вагоны.
А солнце стояло уже высоко. Была середина дня. Пётр Поликарпович едва держался на ногах. Воздуха не хватало, сердце бешено гнало кровь по жилам, ноги дрожали, а руки ослабели и уже не могли удержать пятидесятикилограммовый мешок. Из последних сил Пётр Поликарпович цеплялся двумя руками за угол мешка, потом вдвоём с напарником они волочили этот куль до борта грузовика, переваливали через край и плелись обратно. Гора мешков на платформе не убывала. Надежды на скорый отдых и обед не было. Да и есть уже не хотелось. Всё сильнее мучила жажда. Глотка пересохла, язык казался шершавым и неповоротливым.
Пётр Поликарпович вдруг остановился, провёл рукавом по лбу.
– Слушай, браток, давай-ка погоди чуток. Нужно передохнуть малость, а то я упаду, – сказал напарнику. Тот лишь пожал плечами. Кажется, он не шибко-то и устал. Его простоватое деревенское лицо было спокойно. Сказали: тащи! – тащит. Скажут: брось! – немедленно бросит с равнодушным лицом. Скомандуют: вперёд! – побежит за милый мой. Будет с упоением кричать «ура» и колоть штыком неприятеля. Этакая покорность – она ведь неспроста. Это равнодушие и умение подчиняться – воспитываются с малолетства, впитываются с молоком матери. Это генетическая память поколений. И вся русская деревня такова! Зачем было этих покладистых работящих людей отрывать от земли и, заклеймив врагами и предателями, отправлять на работу за тридевять земель? Они бы усердно пахали и сеяли там, где родились. Они бы не роптали и обходились той малостью, что оставляла им советская власть – ровно столько, чтобы не подохнуть с голоду. Вот прямо теперь – взять бы и отпустить их всех домой! Они вернутся в свои деревни и станут благодарить гуманную советскую власть за чудесное избавление. Будут почитать за счастье каторжный труд от зари до зари. Потому что всё это дома, на родной земле, среди берёз и перелесков. Дома и умереть не страшно!