— Никогда, — произносит череп сквозь зубы. — И он бы хотел, чтобы сюда никто не ходил. Чтобы только он мог управлять сознанием матросов.
— Тогда почему он просто не свернет всю лавочку? Он же капитан, значит, может делать, что хочет, так?
— Ха! — подает голос череп с кубиками вместо глаз. — Как же мало ты знаешь!
— Кое-что здесь неподвластно даже капитану, — произносит череп с розой.
— Что, например?
Череп со склонностью к театральным эффектам нараспев декламирует:
«На горизонте шторм гуляет,
Сознанья кухня подчиняет;
Еще гнездо, уборщик, птица —
Вот что не даст ему забыться».
Остальные черепа стонут, а я только улыбаюсь. Если капитан не всемогущ, быть может, мне все же удастся раздобыть ключ.
110. Сад неземных наслаждений
Мы с Хэлом сидим в комнате отдыха. Он поглощен своими картами, а я погружен в рисование и изо всех сил стараюсь находиться здесь, а не где-то еще.
— Я сочинил себе язык без правил, — рассказывает мне сосед. — Сплошные руны, сигналы, струны и цимбалы. Но он слишком беспорядочен, чтобы я мог его запомнить.
— Цимбалы нужны, чтобы останавливать тебя, когда ты занудствуешь? — невинно спрашиваю я.
Хэл наставляет на меня палец:
— Эй, не забывайся, а то я как-нибудь ночью отмечу тебя руной облысения и ты превратишься в собственного отца.
Насколько я помню из какого-то комикса про черную магию, руны — это средневековые магические символы тех времен, когда все были настолько безграмотны, что умение читать само по себе уже граничило с магией. Грамотных людей считали гениями. А тех, кто читал не разжимая губ, провозглашали либо пророками, либо посланниками дьявола, в зависимости от того, кто и зачем навешивал ярлыки.
Сегодня этим, как обычно, занимается Хэл:
— Знаки имеют власть! — объявляет он. — Ты видишь крест и что-то чувствуешь. Ты видишь свастику и ощущаешь что-то другое. Хотя в древней Индии свастика была пожеланием удачи, то есть, знаки тоже можно извратить. Поэтому я придумываю свои. Для меня они имеют смысл, а остальное неважно.
Сосед рисует спираль и протыкает ее синусоидой. Потом ставит два пересекающихся вопросительных знака. И правда, символы имеют власть. Он наделил их властью.
— И что они значат? — спрашиваю я.
— Говорю же, я забыл свой язык. — Хэл кидает взгляд ко мне в блокнот и видит, что я скопировал обе руны и дорисовал их до двух дерущихся фигур. Я извратил его знаки. Что он со мной сделает?
— Твоя фамилия Босх, — произносит он. — Ты не родственник?..
Думаю, он спрашивает, не в родстве ли я с Иеронимом Босхом, нарисовавшим кучу всякой жути, которая до чертиков пугала меня в детстве и до сих пор крутится в голове в трудные времена.
— Может быть. Не знаю.
Неясность устраивает Хэла, и он продолжает:
— Не зови меня в «Сад земных наслаждений», и я не буду рисовать руны у тебя на лбу.
Мы ударяем по рукам.
111. Я горячий
Посреди ночи я просыпаюсь в знакомом онемении: сознание еще не ожило, и вдобавок накачано лекарствами. Голова похожа на аэродром в нелетную погоду. Мысли застряли на земле. Но меня не покидает ощущение, что на меня кто-то смотрит. Я заставляю себя разогнать лекарственный туман и перевернуться на другой бок: у кровати кто-то стоит. В слабом луче света из коридора я могу разглядеть зеленую пижаму с узором из мультяшных морских коньков. Раздается какое-то клацанье, и я не сразу понимаю, что это стучат чьи-то зубы.
— Мне холодно, — говорит Калли. — А ты всегда такой теплый!
Она стоит и стучит зубами. Хэл раскатисто храпит у противоположной стены. Девочка ждет приглашения. Я откидываю одеяло. Это сойдет за пригласительный жест, так что Калли забирается ко мне.
У нее холодные не только руки и ноги, но и все тело. Я накрываю нас одеялом, и девочка ложится ко мне спиной, чтобы мне было удобнее обнимать ее и делиться своим теплом. Мы лежим рядом, как пара ложек. Ее позвонки касаются моей грудной клетки. Ее сердце бьется гораздо быстрее моего. Наши тела образуют руну, не менее могущественную, чем язык Хэла, и мне приходит в голову, что самые значительные символы должны напоминать об объятиях.
— Только ничего не подумай, — говорит Калли.
— Не подумаю, — сонно повторяю я. Даже если бы и хотел, все равно не подумал бы. В меня накачали столько разной химии, что сил ни на какие поползновения уже не осталось. Это даже хорошо — по крайней мере, сейчас, — потому что я ни на что не надеюсь и нисколько не смущаюсь. Я просто ее согреваю.
Но я беспокоюсь. Несколько пастельных халатов патрулируют комнаты по ночам. А еще повсюду камеры. Больница старается контролировать все сферы нашей жизни, но всегда находится место для человеческого фактора. То, что Калли пришла, — лишнее тому доказательство.
— А если нас увидят? — спрашиваю я.
— Что они сделают — выпишут нас, что ли?
И я осознаю: мне все равно, что они увидят, скажут и сделают. Что Пуаро, что халаты, что даже мои родители. Это их не касается. У них нет такого права.
Я обнимаю девочку крепче, так, что даже начинаю чуточку мерзнуть — значит, она берет часть моего тепла. Скоро зубы Калли перестают стучать. Мы лежим рядом и дышим в такт.
— Спасибо, — наконец произносит она.
— Приходи, когда тебе холодно, — отвечаю я. Мне хочется осторожно поцеловать ее в ухо, но вместо этого я придвигаюсь чуть поближе и шепчу: — Мне нравится, что ты считаешь меня горячим.
Только мгновение спустя до меня доходит двусмысленность фразы. Я делаю вид, что сказал так намеренно.
Девочка ничего не говорит. Ее дыхание замедляется, я тоже засыпаю, а открыв глаза, обнаруживаю, что лежу в кровати один. Было ли это на самом деле? Или сознание опять подшутило надо мной?
Утром я нахожу у кровати ее тапочек, забытый здесь не случайно, не по небрежности, а нарочно, из озорства.
Я принесу его с собой в столовую, опущусь перед Калли на колени и примерю тапок ей на ногу. И, как в сказке, он придется впору.
112. Лишенные смысла ломаные линии
Во время терапии Карлайл раздает нам бумагу и фломастеры:
— Давайте сегодня дадим нашим голосовым связкам отдохнуть, — предлагает он. — Есть и другие способы выразить свои мысли. Сегодня мы научимся делать это невербально.
Странный парень, которого все называют Костлявым, поворачивается к Скай и показывает ей абсолютно невербальный жест с явным сексуальным подтекстом. С ее стороны это влечет другой жест, связанный с неким пальцем. Костлявый хмыкает, а Карлайл делает вид, что ничего не заметил:
— Сегодня ваша задача — нарисовать то, что чувствуете. Необязательно воспринимать это буквально. И помните, нельзя нарисовать правильно или неправильно, плохо или хорошо.
— Ерунда для детсадовцев! — заявляет Алекса, девочка с гипсом на шее.
— Тебе решать, — отзывается Карлайл.
Некоторые смотрят на белый лист перед собой, как будто его зияющая белизна уже проникла в их хрупкое сознание. Другие оглядывают бледно-зеленые стены вокруг, как будто там лежит ответ. Костлявый злорадно ухмыляется и берется за дело. Я уже знаю, что он нарисует. Все мы знаем. А ведь сегодня мы даже не утверждаем, что умеем читать мысли.
Мне несложно выполнить задание. Я все равно здесь только этим и занимаюсь. Разве что иногда горячее и упорнее обычного. Карлайл это знает — может, потому и решил устроить урок рисования.
Через несколько минут мой лист превращается в зазубренную скалу с крутыми обрывами и глубокими расщелинами. Ни верха, ни низа, ни перспективы. Лишенные смысла ломаные линии. Мне нравится. И будет нравиться, пока не опротивеет.
Другие не так спешат.
— Не могу! — жалуется Скай. — Мои мозги отказываются переводить чувства в картинки.
— А ты попробуй, — мягко советует Карлайл. — Что бы ты ни нарисовала, все сгодится. Тебя никто не судит.
Девочка бросает последний взгляд на свой чистый лист и двигает его ко мне:
— Давай ты.
— Скай, смысл в том, чтобы… — начинает терапевт.
Я все же беру листок, оглядываю Скай и принимаюсь рисовать. У меня выходит нечто абстрактное, похожее на гибрид амебы и ската с глазами и ртами в самых неожиданных местах. Весь процесс занимает около минуты. Когда я откладываю фломастер, Скай смотрит на меня круглыми глазами. Я ожидаю снова увидеть жест из одного пальца, но вместо этого она спрашивает:
— Как ты это сделал?
— Что?
— Понятия не имею, что это за чертовщина, но именно так я себя сейчас и чувствую.
— Скай, — вмешивается Карлайл. — Я не думаю…
— Мне плевать, что вы там думаете! — заявляет девочка. — Он увидел меня насквозь!
— Я следующий! — подает голос Костлявый и переворачивает листок с нарисованным фаллическим символом, чтобы я смог работать на чистой стороне.
Я поднимаю взгляд на терапевта. Он поднимает брови и разводит руками:
— Валяй! — Мне нравится, что он качается на волнах, а не борется с ними. Хороший мореход.
На этот раз я рисую загогулину, из которой проступает дерзкая морда дикобраза. Увидев рисунок, Костлявый смеется:
— Парень, ты и правда читаешь в душах!
Остальные тоже хотят получить по рисунку. Даже члены экипажа, не имеющие к этому никакого отношения, смотрят на меня так, как будто от моих набросков зависит их жизнь.
— Хорошо, — произносит Карлайл, опираясь на позеленевшую медную переборку в картографической комнате. — Кейден может все нарисовать, но потом вы объясните друг другу, что это значит.
Команда закидывает меня кусками пергамента, и я лихорадочно выливаю их чувства в краски и узор. Сказителю достается нечто колючее и все в глазах. Алексе и ее жемчужному ошейнику — воздушный змей с щупальцами. Только штурман не обращается ко мне. Он молча рисует свою карту.
Все заявляют, что я докопался до самой сути. Пока они меряются своим внутренним миром, я, слегка обеспокоившись, спрашиваю уборщика: