Он склевывает с торчащего из самого центра деревянного шеста крошечного моллюска. Теперь я замечаю повсюду и другие раковины, переливающиеся зловещим светом. Отблески танцуют на золоте и бриллиантах, делая сокровища еще величественнее.
— И все-таки я спустился во впадину и покорил Бездну Челленджера, — замечаю я. — Так что отправляйся-ка ты обратно в птичий ад или откуда ты там появился.
— Да, ты достиг дна, — соглашается попугай. — Но с каждым разом дно все глубже, сам знаешь.
У меня тянет в животе. Наверно, что-то себе все же повредил.
— Тогда возьми свое сокровище, — продолжает птица. — Забирай, забирай. Я уверен, что оно последует за тобой всюду, куда бы ты ни пошел.
Я наклоняюсь к ближайшей кучке и поднимаю один дублон. Он легче, чем я думал. Куда невесомее, чем полагается быть золотой монете. Тянущее чувство из живота поднимается до кончиков пальцев, держащих монету. Меня вот-вот осенит. Я не хочу озарений. Хочу остаться в блаженном неведении, но не могу. Поэтому я поддеваю ногтем ребро дублона и снимаю слой золотой фольги. Внутри монета темно-коричневая.
— Это же шоколад!
Попугай в своей манере ухмыляется:
— Да, тут его на всю жизнь хватит!
Я оглядываюсь по сторонам — на это раз внимательно — и замечаю, что ко всем бриллиантам прикреплены пластмассовые палочки. Да никакие это не бриллианты, а обычные леденцы! Они уже начинают растворяться в грязи.
— С первым апреля! — кричит попугай. — Хотя тут хватит и на май, и на июнь.
Теперь дурнота поднимается по позвоночнику к шее. У меня пылают щеки и уши. Я пытаюсь построить стену, чтобы не пустить гадкое ощущение в мозг, но знаю, что долго она не простоит.
— Приглядись-ка к дублону еще раз! — подначивает птица. — Слабо, слабо?
Я всматриваюсь в фольгу — и что это? На монете лицо капитана, но не то, к которому я привык. Оно куда отвратительнее. Куда реальнее. Где-то далеко кричит попугай, но я снова падаю. Падаю, хотя уже спустился на дно мира.
Дублон — фестон. Фестон — финал. Финал — фестиваль. А фестиваль — …
155. Вестибюль
Вестибюль заброшенного здания.
Мы на каникулах в Нью-Йорке. Мне десять. Дорожное движение перекрыли из-за какого-то уличного фестиваля, так что мы снова поехали на метро. И снова вылезли наружу где-то не там. В каком-то плохом месте. Там, куда лучше было бы, наверно, вовсе не попадать.
Мы остановились в Квинсе. А здесь не Квинс. Быть может, Бронкс. По крайней мере, так думает мама. Я не говорю этого вслух, но самому мне кажется, что мы угодили в район, которого нет ни на одной карте. Я нервничаю, а еще у меня побаливает живот. Только что мы были на Таймс-сквер, зашли в огромный магазин «Херши» и явно переборщили со съедобными сувенирами. Всю злополучную поездку в метро мы с Маккензи набивали животы.
Мама с папой ругаются. Папа настаивает, что метро — лучший способ доехать куда угодно. Мама требует вызвать такси.
Я оглядываюсь. Мы стоим в уголке рядом с бакалейной лавкой, окна которой закрыты изрисованными граффити листами железа. На тротуаре стоят переполненные картонные коробки с выброшенными овощами, которые могут не вывозить еще много дней. Капуста, картошка, морковь и брокколи — запах их гниения не по вкусу моему нахершированному животу.
Вдруг я замечаю человека, сидящего под аркой на входе в старый дом по соседству. Вестибюль, вот как это называется. Папа научил меня этому слову, когда мы проезжали Центральный вокзал. «В таком огромном здании, — сказал он, — входу нужно свое имя». Я повторял его снова и снова: мне нравилось перекатывать его на языке.
Этот вестибюль — арка — ведет в темное здание, которое явно давно забросили. На мужчине какие-то лохмотья, грязные настолько, что уже не определить, какого они некогда были цвета. Его окладистая борода перепутана. Мужчина сидит на самом солнцепеке, хотя день знойный. Ему бы подвинуться еще на фут — и он окажется в тени, но, похоже, он избегает тени, как будто она ядовита. И все-таки он пытается укрыться от солнца.
У него на голове коробка от хлопьев «Капитан Хруст».
Заметив это, Маккензи хохочет:
— Как думаешь, она полная или он сначала все съел?
Но я не вижу здесь ничего смешного. Не знаю, что я тут вижу, но только не что-то забавное.
Я гляжу на родителей: папа сдался и пытается поймать такси, а мама убеждает его, что надо делать это агрессивнее.
Я боюсь мужчины с коробкой от хлопьев на голове, но все же что-то в нем приковывает взгляд настолько, что хочется рассмотреть поближе.
Когда я оказываюсь в нескольких футах, он меня замечает. Один его глаз прищурен на солнце — но потом я понимаю, что он вовсе не щурится. Его глаз подбит и заплыл. Интересно, что случилось. Может быть, кому-то не понравилось, что бродяга разбил лагерь в вестибюле. Он смотрит на меня единственным зрячим глазом и явно боится меня не меньше, чем я его. Его глаз яркий и зоркий. Кажется, он всматривается пристальнее, чем нормальный человеческий глаз. Я слышал, это значит, что он «того». Или хуже, чем «того». Но я тут же замечаю, что цвет глаз бездомного очень похож на мой.
— Так это правда? — произносит он.
— Что правда? — переспрашиваю я слабым и дрожащим голосом.
— Про птиц. У них не бьется сердце. У крыс тоже. Сам знаешь, да?
Я не отвечаю. Он протягивает руку:
— Мелочи не найдется?
Я запускаю руку в карман. Там лежат только уже немножко подтаявшие шоколадные монетки из «Херши». Я высыпаю их все в протянутую ладонь.
Мужчина разглядывает их и хохочет.
Тут мама едва не вырывает мою руку из плеча:
— Кейден! Что ты делаешь!
Я не знаю, что ответить.
— Оставьте парня в покое! — произносит капитан. — Он хороший мальчик — да, сынок?
Мама закрывает меня собой и с беспокойством разглядывает бездомного в коробке от хлопьев. Потом она — та самая женщина, которая всегда утверждает, что попрошайки спускают все на выпивку, и непрестанно повторяет, что подавать — значит позволять им продолжать в том же духе, та самая женщина, которая жертвует на благотворительность только с помощью кредитки, — открывает кошелек и достает доллар. Было в это бездомном что-то такое, что заставило ее полезть за деньгами, привлекло ее внимание, как привлекло мое.
Папа, которому наконец удалось поймать такси, зовет нас с обочины, немного сбитый с толку нашим внезапным интересом к бездомному.
— Это вы правильно сделали, что взяли такси, — говорит нам «капитан», глядя своим здоровым глазом прямо на меня. — Сейчас в подземке тяжко. Этот путь длится целую вечность.
156. Чудес не бывает
Вестибюль, фестиваль, финал, фестон, дублон.
Я так сжимаю дублон, что он начинает таять.
— Ответ был у тебя в кармане, — замечает птица. — Забавно вышло.
Попугай смотрит куда-то за мою спину, и я оборачиваюсь. Сухое пространство вокруг нас быстро сужается. Горы поддельных сокровищ уносят ревущие волны. Водоворот затягивается.
Попугай присвистывает:
— Ну дела, ну дела. Озарения всегда неприятны, и, как правило, приходят слишком поздно. — Он не столько доволен собой, сколько просто от всего отрешился.
— Стой! Ты должен мне помочь!
Он разводит крыльями:
— Помогал. Помогаю. И помогу. Но чудес не бывает. Только скорость. Надеюсь, она будет направлена вверх.
Он перепрыгивает с одной горки фальшивого золота на другую и исчезает в ревущих волнах, оставляя меня в одиночестве на дне мира.
Воздушный туннель сужается, и горы «сокровищ» становятся мусором, крутящимся вместе с водой. Некого позвать на помощь, никто не придет. Нас осталось двое — я и Змей, который уже вне себя от предвкушения. Когда вода сомкнется вокруг меня, он наконец получит свою добычу, и никому, даже проклятому капитану, больше меня не найти.
Я цепляюсь за шест в самом центре смыкающегося кольца и пытаюсь вскарабкаться наверх, но он покрыт склизкими водорослями, и мне не удается даже толком ухватиться.
Если есть путь сюда, значит, должен быть и путь отсюда — вот только где он? Что я упускаю из виду?
Ответ приходит от Змея. Он говорит со мной. Не словами — ему неведом язык. Он говорит со мной чувствами и обрушивает на меня такую тяжелую безнадежность, какая подавила бы самый дух Божий.
«От судьбы не убежать, — говорит мое бессилие. — Ты был обречен с тех пор, как решил нырнуть. Я раскрою челюсти и возьму тебя себе. Но не буду глотать — это будет слишком просто. Я сжую тебя, как резинку, пока от Кейдена Босха не останется только черный деготь меж моих зубов. И ты навечно останешься там, у безумия в утробе».
Было бы так просто сдаться. Семь миль воды вот-вот обрушатся мне на голову, а в нескольких футах поджидает мой личный демон. Почему бы просто не прыгнуть ему в пасть? У Давида была хотя бы праща, чтобы противостоять Голиафу, а что есть у меня?
Что у меня вообще есть?
В последние мгновения, когда воронка смыкается вокруг меня со всех сторон, у меня в ушах звучат слова попугая: «Ответ был у тебя в кармане».
Я гляжу на дублон, который все еще сжимаю в руках. Мне казалось, птица говорила про шоколадные монетки из моих воспоминаний — вот только она-то их не видела! Попугаю известно многое, но не все.
Я лезу в карман другой рукой. Сначала мне кажется, что там пусто, но потом я нащупываю что-то. У вещицы странная форма, и я не понимаю, что это такое, пока не вынимаю ее наружу.
Это голубая деталь от пазла.
В точности того оттенка синего, что и крошечная точка неба у меня над головой.
И вдруг я чувствую, как змей съеживается.
Потому что осталась всего одна деталь, чтобы до конца собрать небо…
…А небо жаждет стать одним целым даже больше, чем змей жаждет заполучить меня.
Я гляжу на свою правую руку, держащую монетку, и на левую, в которой зажаты небеса. Да, я пал жертвой многих неподвластных мне сил — но здесь и сейчас я могу сделать выбор. «Чудес не бывает», — сказал попугай, но безвыходных положений не бывает тоже, что бы ни внушал мне змей. Всего можно избежать.