Когда от воронки остается меньше ярда, я бросаю монету, сжимаю в кулаке деталь пазла и поднимаю вверх кулак, предлагая далекому небу его последнюю частичку.
И вдруг я поднимаюсь.
Как будто кто-то тянет меня за руку, я лечу пущенным вверх снарядом, а подо мной ревет водоворот.
Вода бурлит у моих ног. В глубине слышен яростный вопль змея. Я чувствую, как пылает его алый глаз. Чудовище следует за мной по пятам, но всегда на дюйм отстает.
Кажется, моя рука скоро оторвется. Ускорение отдается в каждой клеточке тела — я лечу гораздо быстрее, чем падал. Быстрее, чем зовет земное притяжение. Быстрее, чем змей, не оставляющий попыток затопить мое сознание гимном безнадежности.
Голубой круг неба над головой растет и растет — и вот я уже проношусь мимо пугала и лечу куда-то вверх.
Синева растекается повсюду, и я проваливаюсь в объятья неба.
157. Что-то вроде религии
Я много чего не понимаю, но одно знаю точно: «правильного» диагноза не существует. Есть только симптомы и разные словечки, которыми называют некоторые их наборы.
Шизофрения, шизоаффективное расстройство, биполярное первого рода, второго рода, тяжелое депрессивное расстройство, психотическая депрессия, обсессивно-компульсивный невроз, и так далее, и тому подобное. Все эти ярлыки ничего не значат, потому что не бывает двух абсолютно одинаковых случаев. Каждый по-своему живет и по-своему реагирует на лекарства, так что ничего нельзя знать наверняка.
А мы все любим консервы. Нам все на свете подавай в баночках и коробочках, которые можно надписать. И пусть даже мы научились их надписывать — это еще не значит, что мы знаем, что внутри.
Здесь что-то вроде религии. Нас успокаивает вера в то, что мы придумали определение чему-то по своей природе неопределимому. А правильным оно окажется или нет — это уж вопрос веры.
158. Высокопоставленные идиоты
Улетев в небо, я приземляюсь во множестве мест, которых не помню, и это тянется несчетные дни, пока я наконец не попадаю туда, откуда начал свой путь. В освещенную лампами дневного света белую комнату, застрявшую в желе. Я чувствую, что дрожу, хотя мне не холодно. Виноваты лекарства — или те, которые я принимаю, или те, которых давно не пил.
Надо мной склоняется пастельный халат. Он тарабарит, я в ответ несу абракадабру. Я закрываю глаза, ночь становится днем — и вот передо мной стоит доктор Пуаро. Меня больше не трясет, а его речь начинает звучать по-английски, хотя и плохо синхронизирована с движениями губ.
— Ты знаешь, где находишься? — спрашивает врач.
«Да, — хочется мне сказать, — в Белой Пластиковой Кухне». Но я знаю, что он хочет услышать совсем не это. И, что важнее, я сам хочу верить во что-то другое.
— В Приморской мемориальной больнице, — отвечаю я. — В психиатрическом отделении для несовершеннолетних. — Когда я слышу свой собственный голос, становится немного легче самому в это верить.
— У тебя случился откат, — продолжает Пуаро.
— Вот черт.
— Да, но ты уже выкарабкался. В последние дни скорость выздоровления явно направлена вверх. То, что ты осознаешь, где находишься, хороший знак, очень хороший знак.
Он светит фонариком мне в оба глаза по очереди и смотрит в мою историю болезни. Тут бы ему и уйти или снова превратиться в сиделку, но вместо этого он отодвигает стул и садится рядом со мной:
— Твои анализы крови показывают резкий спад уровня лекарств в крови, начавшийся где-то неделю назад. Не знаешь, в чем может быть дело?
Я подумываю навешать ему лапши на уши, но что толку?
— Знаю, — отвечаю я с ходу. — Я прятал таблетки.
Врач, похоже, доволен собой. Он произносит что-то совсем неожиданное:
— Это хорошо.
Я озадаченно смотрю на него, пытаясь понять, правда ли он это сказал или это опять голоса у меня в голове.
— Что же тут хорошего? — спрашиваю я наконец.
— Тогда в этом было мало хорошего, да. Зато теперь ты видишь результат. Причина и следствие, причина и следствие. Теперь ты знаешь, как это бывает.
Мне хочется разозлиться на него или хотя бы почувствовать легкое раздражение, но я не могу. Может быть, сейчас я не возражаю против того, чтобы он оказался прав. Или это лекарства так действуют.
С Пуаро что-то не так. Сначала это маячило на задворках моего сознания, а теперь он подошел достаточно близко, чтобы я понял, в чем дело. Исчез его пестрый наряд. Теперь на нем бежевая рубашка и такой же скучный галстук.
— А как же гавайка?
Он вздыхает:
— Руководство посчитало, что она не отвечает должному уровню профессионализма.
— Они там все идиоты! — возмущаюсь я.
Он давится смешком:
— Ты еще поймешь, Кейден, что миром правят в основном высокопоставленные идиоты.
— Я был идиотом со своим собственным миром, — отвечаю я. — По-моему, реальность лучше.
Он улыбается мне. Это уже не совсем та приклеенная к лицу улыбка врача. Она теплее.
— Твои родители в комнате для посетителей. Время посещений уже прошло, но я дал им специальное разрешение. Если ты, конечно, хочешь их увидеть.
Я обдумываю предложение:
— Скажите-ка, на папе соломенная шляпа, а у мамы сломан каблук?
Пуаро поворачивает голову, чтобы рассмотреть меня своим здоровым глазом:
— Да вроде бы нет.
— Значит, они настоящие, так что да, хочу.
Кто угодно после таких слов подумал бы что-нибудь не то, но не Пуаро. Он уверен, что учиться проверять реальность — хорошо.
— Тогда я пойду позову их, — произносит он, потом еще мгновение рассматривает меня и произносит: — С возвращением, Кейден.
Он уходит, а я обещаю себе: если — когда — выберусь отсюда, непременно куплю ему дорогущий шелковый галстук с яркими тропическими птицами.
159. Три минуты одиннадцатого
Я хочу отдать Скай ее детальку, но никак не могу ее найти. Пазл так и лежит на столе, полностью собранный, если не считать этого кусочка. Никому не дозволяется его трогать, чтобы не попасть под горячую руку Скай. А потом ее выписывают, халаты разбирают пазл и убирают в коробку для будущих пациентов. По-моему, невероятно жестоко хранить пазл, где совершенно точно не хватает одной детали.
Хэл так и не вернулся, и никто так и не дал мне вразумительного ответа, жив он или умер. Да, однажды я получил письмо, сплошь покрытое странными обозначениями и каракулями, которые не смог разобрать. Это могло быть письмом от него, или жестокой шуткой какого-нибудь особенно противного пациента из числа уже выписавшихся, или, может, его написал кто-то, решивший держать меня в неведении ради моего же собственного блага — писали же когда-то родители ответы на письма деду Морозу. Я рассматриваю все предположения наравне.
От Калли по-прежнему ни весточки. Это нормально. Я и не ждал ничего другого. Надеюсь, жизнь уведет ее подальше от всего, что будет напоминать об этом месте. Если это значит — подальше от меня, что ж, пусть будет так. Она пошла по воде, а не утонула. Мне этого достаточно.
И вот наконец врачи определили, что я снова стал единым целым с реальным миром — или подошел к нему вплотную. Меня готовы вернуть в лоно любящей семьи.
Настал день «снятия гипса» с мозга, и я жду в своей комнате, упаковав вещи в желтые пластиковые пакеты, выданные больницей. Там только одежда — материалы для рисования я решил оставить товарищам по несчастью. Цветные карандаши сиделки под шумок унесли, остались только фломастеры и восковые мелки — то, что не надо точить.
Родители приезжают ровно в три минуты одиннадцатого и даже приводят с собой Маккензи. Им приходится подписать примерно столько же документов, как и когда меня помещали сюда — и все, дело сделано.
Я прошу их дать мне несколько минут, чтобы со всеми попрощаться, но это занимает куда меньше времени, чем я думал. Сиделки и халаты желают мне всего хорошего. Парень с черепами стукается со мной кулаками и добавляет: «Живи настоящим!» Хохмы не понять ни ему, ни его татуировкам. У ГЛаДОС идет сеанс терапии — я просовываю голову в дверь, чтобы попрощаться, и всем становится неловко. Теперь я понимаю, каково было Калли, когда выписывали ее. Ты оказываешься по ту сторону стекла еще до того, как выйдешь наружу.
Прежде, чем мы заходим во входной тамбур, папа мягко кладет мне руку на плечо:
— Все нормально, Кейден? — Теперь он вглядывается в меня, как никогда раньше. Как Шерлок Холмс с лупой.
— Да, все хорошо.
Он улыбается:
— Тогда давай убираться из этой дыры!
Мама предлагает зайти в мое любимое кафе-мороженое. Будет здорово поесть его чем-нибудь, кроме деревянной ложки.
— Надеюсь, вы ничего такого дома не откололи, — замечаю я. — Ну, вроде шариков и плакатов «Добро пожаловать домой».
Судя по неловкому молчанию, что-то они все же откололи.
— Всего один шарик, — отвечает наконец мама.
Маккензи смотрит в пол:
— Я купила тебе шарик. И что?
Теперь неловко уже мне:
— Ну… Он ведь не такой огромный, как на параде в честь дня Благодарения?
— Да нет.
— Тогда все в порядке.
Мы стоим перед выходом. Открывается внутренняя дверь, и мы заходим в тамбур. Мама обнимает меня за плечи, и я понимаю, что это нужно не только мне, но и ей. Ее успокаивает, что она наконец-то может успокоить меня, чего ей не удавалось уже столько времени.
Моя болезнь заставила всю семью пройти огонь, воду и медные трубы. И хотя моей трубой был Марианский желоб, родителям тоже не позавидуешь. Я никогда не забуду того, как они каждый день приходили в больницу, даже когда я явно витал в других мирах. Никогда не забуду, как сестра держала меня за руку и пыталась понять, каково там, где я сейчас.
Внутренняя дверь захлопывается у нас за спиной. Я задерживаю дыхание. Потом открывается выход, и я снова становлюсь частью разумного мира.
Час спустя, устроив безумно-упаднический пир и объевшись мороженым до упаду, мы подъезжаем к дому и с дальнего конца улицы замечаем шарик Маккензи. Он привязан к почтовому ящику и лениво раскачивается от легкого ветерка. Я громко хохочу, когда вижу, что это.