Василий Александрович, который, естественно, забыл о своем приглашении, сделанном американцу в Переделкино, тем не менее чрезвычайно обрадовался, когда в телефонной трубке, в скромном номере трехзвездочного отеля, услышал голос Рафта.
На концерте Жозеф был почетным гостем, сидел в первом ряду, и хотя не понимал того, что говорит со сцены Воскресеньев, темпераментно жестикулируя, не понимал смысла стихов, только интуитивно иногда, как ему казалось, догадывался, но постепенно заразился энтузиазмом зала, который был переполнен, вместе со всеми аплодировал, его растворила в себе восторженная, нервно-приподнятая атмосфера этого необычного литературного вечера.
А потом он с Василием Воскресеньевым оказался в русском ресторанчике в Бруклине, и за соседними столиками сидело много людей, которых Рафт видел в зале, где выступал поэт,— здесь как бы продолжалась встреча с читателями: к Воскресеньеву подходили мужчины и женщины, иногда с рюмками или бокалами, что-то говорили, чокались с Василием Александровичем и с Жозефом, улыбались ему, хлопали по плечу. Было похоже, что здесь все друг друга знают.
Гул голосов, смех слышались отовсюду, между столиками быстро сновали официанты.
Только перед маленькой эстрадой было некое пространство для танцев, над ним вращался шар из множества зеркальных граней, и, когда на сцене начинал играть очередную томительную мелодию цыганский квартет, в котором солировала скрипка, в зале до полумрака убавлялся свет, на вращающийся шар падали цветные прожектора, и разноцветные зайчики разбегались по потолку и пустому пространству, которое постепенно заполнялось танцующими парами.
В самом начале застолья радостно возбужденный, взвинченный Василий Воскресеньев сказал, обратившись к приятному молодому человеку за соседним столиком: «Саша, переведи!»
— Жозеф, дружище. Сегодня ты у меня в гостях, я угощаю! Считай, что ты опять в России. Этот ресторан — ее малая капля, а все, кто здесь собрались,— твои друзья.
— Хорошо, Василий,— согласился Рафт.— Принимается. Но с одним условием: на днях ты будешь моим гостем, я тебя поведу в китайский ресторан, я его очень люблю, и там собираются мои друзья. Идет?
— Еще как идет! — обрадовался русский поэт.
— И вас… Вас зовут Сашей? Вас я тоже приглашаю. И как переводчика, и как нового, уверен, хорошего знакомого. Согласны?
— Согласен.— Этот Саша был подчеркнуто вежлив, выдержан и, как впоследствии заметил Рафт, пил только минеральную воду.
— Заговор составлен! Ура! — развеселился Воскресеньев. И в дальнейшем им было весело: они хохотали над всякими пустяками, изъясняясь, когда не прибегали к помощи Саши, на чудовищной смеси русских, английских, немецких слов.— Итак, я угощаю. Что будешь пить?
— Водку! — сказал американский журналист.
— Ну ты, Жозеф, даешь! Молодец!
— И, если можно, «Московскую». Тут такая найдется?
— Найдется,— сказал пожилой официант, который уже стоял перед их столиком, чуть-чуть услужливо согнувшись.
— А закусить…— Русский поэт пробежал взглядом по листу меню,— Чего тут только нет! Значит, так…
— Одну минуту, Василий,— перебил Рафт, тронув за плечо Сашу.— Будьте любезны, переведите. Мне бы очень хотелось… Пельмени со сметаной и селедку с луком, таким белым, острым…
— Репчатым,— подсказал официант,— Нет проблем.
— Ну, а кроме пельменей и селедки…— Василий Александрович алчно потер руки.— Мой заказ будет такой…
…Через полчаса они уже наполнили рюмки в третий раз, и поэт произнес тост:
— Давай, Жозеф, за дружбу! За нашу с тобой дружбу! За дружбу американского и советского народов! За дружбу наших великих стран!
— Давай, Василий! За дружбу! А следующий тост мой…
— Идет! Даже интересно!
Они чокнулись, выпили, стали закусывать.
Сибирские пельмени со сметаной и уксусом были великолепны, селедка, приправленная маслом, таяла во рту, горьковатый репчатый лук придавал ей особую пикантность.
Жозеф Рафт опьянел, опьянел как-то мягко, сладко, обволакивающе, томительная грусть сжимала сердце, расплывались огни, цыганский квартет исполнял медленный танец, кажется танго, разбежались, рассыпались разноцветные зайчики — по потолку, по стенам, по расплывающимся в полумраке лицам,— и всех этих людей, окружающих американского журналиста, он сейчас любил, жалел почему-то… Это было совершенно новое, неведомое раньше состояние души.
«Я, наверно, превращаюсь в русского»,— подумал Жозеф.
— Эй, куда ты ушел? — приплыл из табачного дыма, невнятного говора, стонов скрипки голос поэта Воскресеньева.— Нолито. Где твой тост?
— Да, да…— Рафт поднял рюмку,— Давай, Василий, выпьем за русских женщин!
— Ну, ты даешь! С удовольствием! Лучше наших женщин…
Они чокнулись. «За тебя, Лиза,— сказал про себя Рафт,— Если можешь, прости…» Выпили.
Легкое дуновение, шорох невидимых крыл над его головой, еле уловимое прикосновение к щеке, ласковое и нежное. И… через разводы табачного дыма, через духоту зала мгновенной струйкой пронесся аромат ее духов.
«Лиза, Лиза, Лиза…»
А зал аплодировал, пришел в движение. Все смотрели на маленькую эстраду. У микрофона стояла молодая женщина в длинном цветастом платье до пола, тонкая талия перехвачена поясом, смуглое лицо, черные волосы рассыпаны по плечам, мерцают большие, наверное тоже черные, глаза. На запястье смуглых рук браслеты.
— Катя! Катюша! — кричали со всех сторон,— Катенька! Прелесть наша! Катя! Давай «Две гитары»!
И прозвучал аккорд гитарных струн. Зал мгновенно смолк.
Женщина запела…
Жозеф не понимал слов, но чувствовал сердцем: «Обо мне. О нас…»
— Эх, раз! — томительно, со страстью произнесла певица первые слова припева.
— Еще раз! — дружным хором ответил зал, в такт хлопая в ладоши.— Еще много, много раз!…
— Саша, переведите,— прошептал Рафт, стараясь проглотить комок, который застрял в горле.
Саша перевел — женщина пела:
Поговори хоть ты со мной,
Гитара семиструнная.
Вся душа полна тобой,
А ночь такая лунная… Эх, раз!…
— Еще раз! — исступленно подхватил ресторанный зал.
— Еще много, много раз!…— вместе со всеми скандировал Жозеф Рафт, и по щекам его текли слезы.
Почему да отчего
На глазах слезинки?
Это просто ничего —
По любви поминки…
Эх, раз! Еще раз!…
Еще много, много раз…
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
28 августа 1982 года
Председатель Комитета государственной безопасности Советского Союза Камарчук, поглядывая на ручные часы — было без четверти десять утра,— волновался: зачем он так внезапно понадобился Андропову? Час назад позвонил сам Юрий Владимирович, предложил прибыть к нему в десять часов, сказав, что дело срочное.
«Срочное дело…— с раздражением думал новый хозяин Лубянки.— Очевидно, у него срочное дело. Ведь не у меня здесь? И так он будет дергать каждый раз, когда я ему понадоблюсь?»
Дальше Камарчук не хотел размышлять на эту тему, потому что, человек властный, волевой, самостоятельный, прямолинейно-смелый, привыкший лично отвечать за порученное ему дело и действовать по своему усмотрению, он понимал, что по первому приказу предстанет пред очами Главного Идеолога и беспрекословно будет делать то, что он от него потребует: ведь от Юрия Владимировича он получил руководство самым могущественным ведомством страны, огромную власть; в этом кабинете, к гигантским размерам и некой давящей атмосфере которого Василий Витальевич никак не может привыкнуть, он был лично Андроповым представлен высшим чинам Комитета, здесь выслушал дружеские наставления, в которых, однако, в завуалированной, даже иезуитской, форме была выражена одна характерная мысль: «Да, теперь ты здесь Первое лицо, но не забывай — ты лишь моя правая рука». Эту тонкость в андроповском напутствии товарищ Камарчук — в силу неизощренности ума и мышления — тогда не уловил, и скорее всего ЭТО было сказано больше для руководителей управлений КГБ, присутствовавших при представлении нового начальника, а не для него; но позже Василию Витальевичу смысл сказанного популярно растолковали — без свидетелей. Такие «толкователи» в коридорах верховной власти органов государственной безопасности, любой страны надо добавить,— всегда найдутся.
«Что он замышляет? — думал сейчас Председатель КГБ.— Ясно одно: что-то будет делаться моими руками».
Андропов был единственным человеком, которого Камарчук боялся в этом бренном и грязном мире. Пожалуй, необходимо уточнить: боялся, одновременно преклоняясь перед ним,— и начинал ненавидеть, ненавидеть все сильнее и сильнее. И в этой растущей ненависти к своему благодетелю и покровителю он не хотел признаться даже себе, всячески противился этому чувству — но не получалось…
Зазвонил телефон внутренней связи. Председатель КГБ поднял трубку:
— Ну?
— Машина у подъезда, Василий Витальевич.
…В кабинете Секретаря Центрального Комитета КПСС по идеологии Председатель Комитета государственной безопасности появился ровно в десять утра.
— Прошу, прошу, Василий Витальевич! — приветствовал его Андропов, поднявшись из кресла и с дружеской улыбкой на лице, которое еще хранило легкий крымский загар, шагая навстречу.— Здравствуйте!
— Доброе утро, Юрий Владимирович.
Крепкое энергичное рукопожатие.
«Только пальцы холодные,— подумал Камарчук.— И ладонь влажная».
— Прошу, присаживайтесь.
Их разделяло поле огромного письменного стола.
Андропов нажал кнопку селектора, сказал буднично:
— Меня ни с кем не соединяйте.
— Хорошо, Юрий Владимирович,— бесстрастно прозвучал голос секретаря.
— Я просмотрел папку с документами и отчетами, которую получил от вас. Вижу — и в этом я не сомневался — вы быстро и энергично вошли в курс дел и проблем…
Камарчук хотел что-то сказать, но Андропов остановил его жестом руки, и тень раздражения скользнула по его лицу.