– Не очень.
– Мне тоже. Хотя твое очень красивое.
– Спасибо.
– И косички тоже.
– Спасибо.
– У тебя голова от них не болит?
– Еще как. Мама очень туго заплетает. У меня иногда слезы текут.
Я посмотрела на нее с жалостью.
– А тебя не причесывают? – спросила она.
– Нет. Мама разве что говорит мне сделать пучок, – сказала я, повернув голову. – Но сегодня я сама решила его сделать, потому что хотела быть элегантной. Я никогда раньше не была на поминках.
– Я тоже.
– Хотя у меня куча народу умерла.
– Правда?
– Две бабушки, два дедушки и папина тетя, еще до моего рождения. А еще недавно покончила с собой мамина кузина, она ей была как сестра.
– И ты не была на поминках?
– Мама с папой меня не взяли.
Мы стояли совсем рядом, лицом к лицу, ее голубые глаза были совсем близко.
– У тебя очень красивые зубы, – сказала она.
У нас обеих уже выросли коренные, но мои были ровные, а у нее – крупные и кривые, острые клыки налезали друг на друга.
– Спасибо.
– Когда я вырасту, мне поставят скобки.
– Понятно.
– Говорят, это жутко больно, даже больней косичек.
– Я иногда делаю себе игрушечные, из фольги.
– Я тоже.
Она рассказала мне, что на ирландских поминках не спят, что вечером она попробует остаться со взрослыми, что на следующий день ее бабушку повезут на кладбище и положат кости в шкафчик для костей.
– Ты когда-нибудь такой видела?
– Нет.
– Я тоже.
– Я никогда не была на кладбище.
– Жуть какая.
– Да, жуть какая.
– Меня зовут как мою умершую бабушку.
– А меня как мою маму, но она не умерла.
– Слава богу.
Мы так увлеклись разговором, что даже не заметили, как подкрался сын Патрика.
– За Ребеку и за Клаудию!
– Блин блинский, – сказала она, и мы захохотали.
Мы с Ребекой шли по саду, когда откуда ни возьмись выскочил папа и схватил меня за локоть:
– Мы уходим.
Еще не стемнело.
– Но мы только разыгрались.
– Ну пожалуйста, еще чуть-чуть, – поддержала меня Ребека.
– Ну пожалуйста.
– Нам пора, Клаудия.
– Мама так сказала?
В нашей семье эти решения принимала она.
Я помчалась на поиски. Искала на улице и в доме, на диванах и у столов, в гостиных и в столовых. Старуха с ходунками сидела на прежнем месте. Фернандо Себальос, стоя в дверях кухни, говорил что-то Мариу. Жена Патрика ходила за малышом, тот шагал неуверенно, будто пьяный. Лилиана беседовала с какой-то парой в гостиной с плетеной мебелью. Рядом, в столовой, группка молодых людей играла в карты.
Я вернулась к папе. Он смотрел на высокое окно, поднимавшееся до самого потолка. И тут я ее увидела. Она стояла в сторонке от всех вместе с Патриком, оба держали в руках по бокалу виски.
– Мне надо идти, – сказала я Ребеке.
– Потрясающий дом, правда? – спросила мама уже в машине.
Папа ничего не ответил.
– Еще какой, – сказала я.
– Раньше в саду не было ни этих огромных кустов, ни бассейна.
Папа молчал.
– А дом как будто бы уменьшился. Конечно, он огромный. Но в детстве он казался мне размером с какой-нибудь монастырь.
И тут папа заговорил:
– До такой степени ты тогда была оболванена.
– Что?
Я тоже была ошарашена, как и мама.
– Только на него и смотрела небось, ничего вокруг не видела.
– О чем ты, Хорхе?
Он сидел, натянутый как рогатка. Зло покосился на маму.
– Я никогда не бывала там с ним, – оправдывалась мама. – Я вообще там была всего однажды, в детстве, на дне рождения Мариу.
Он молча перевел взгляд на дорогу, чудище внутри него проснулось.
– Он живет в Пуэрто-Рико. Послезавтра уже улетает. Он счастливо женат. У него трое детей. Жена и дети сегодня были, вы с Клаудией тоже…
Но папа молчал. В его взволнованном дыхании чувствовалось шевеление чудища.
В ту ночь сон не обрушился на меня изо всех сил, не погрузил меня в свои мягкие глубины, в которых внешний мир забывается; вместо этого он оставил меня в лимбе, и я будто спала наяву, застряв в крохотном пространстве между глазами и прикрытыми веками.
Я видела, как маленькая Ребека борется со сном на бдении у тела бабушки. Как вируньяс, горбатый и скользкий, пробирается между гостями, шагая неуверенно, как мое отражение в зеркале на финке. Ребека клевала носом, а он подкрадывался к ней, но никто его не видел, потому что он находился по ту сторону дома. У него были огромная голова, нос-инжирина и рахитичное тело, похожее на мое отражение в елочном шаре в «Зас». Ребека закрыла глаза и уже не сумела открыть, и тут я поняла, что вируньяс – это не я, а чудище, которое живет у папы внутри. Он принялся заплетать Ребеке косички, и та расплакалась. Глаза у нее по-прежнему были закрыты, но не потому, что она спала, а потому, что умерла, и это была уже не маленькая Ребека. На ее месте возникла взрослая, старая, пропавшая Ребека, погребенная под джунглями первого этажа, среди палой листвы, среди моих мертвых, и была она такая маленькая, что помещалась в младенческий гробик. Папино чудище доплело косички, а потом резко схлопнулось и пролезло в щель между ее кривыми зубами, и вот это уже была не пропавшая Ребека, а папина девочка-мама, и она радовалась, что папа опять внутри, у нее в животе.
Внезапно я очутилась на финке. Была ночь. Я стояла в коридоре перед зеркалом, маленькая и смуглая, в белой ночной рубашке, держа в руках Паулину. У нас обеих были косички-колоски и болела голова. Потом на нас наплыл сгусток тумана, а когда туман рассеялся, мы с Паулиной очутились у края пропасти, и бездна звала и тянула нас к себе. Чтобы умилостивить бездну, я отдала ей Паулину, и бездна сожрала ее, но этого было недостаточно, и теперь бездна хотела заполучить меня. «Клаудия», – звала она. «Клаудия-я-я-я», – завывала она, будто ветер в трубах. Я сопротивлялась изо всех сил, пытаясь разорвать нить, которая с самого низа, с земли, усыпанной сухими листьями, моими мертвыми, тянула меня в бездну.
И тогда бездна, которой никак не удавалось ни пожрать меня, ни заставить броситься вниз, проникла внутрь меня, залезла ко мне в глаза, сладостная и жуткая, прыгучим мячиком в животе и отвратительной зловонной тошнотой, залезла внутрь и крепко-накрепко там окопалась.
И вдруг – солнечный свет. Я открыла глаза. Было светло, и, как и в тот раз на финке, казалось, не прошло ни секунды с того момента, как я закрыла глаза.
Был мой день рождения, День независимости. Лусила не пришла, мама сама приготовила завтрак, и мы сели за стол. Папа не смотрел на нее.
– Вкусная яичница?
– Ага.
– Передать тебе соль?
– Нет.
– Я думала съездить в клуб.
– Как мы туда попадем? – спросил он безо всякого выражения.
– Попросим мужа Глории Инес, чтобы сделал нам приглашения. Там пообедаем, а днем – бассейн. Можем и Амелию позвать.
– Да! – радостно воскликнула я. – Давайте позовем тетю!
– Она не захочет.
– Ну тогда втроем.
В клубе мама еще некоторое время пыталась задобрить папу, но он не реагировал, и тогда она бросила эти попытки и стала вести себя так же, как он. Не смотрела на него, не говорила ему ни слова и ходила, как будто у нее парализовало шею и она не может повернуть голову.
Вечером, за ужином, он посмотрел на нее, а она – молчок, сидит с парализованной шеей.
На следующее утро, за завтраком, он сказал ей:
– Передашь сахар?
Она, не глядя на него, пододвинула ему сахарницу.
– Спасибо, – с улыбкой сказал он.
Мама некоторое время упорствовала, но чудище уже присмирело, так что к концу завтрака они с папой снова разговаривали друг с другом и все снова стало как всегда.
На день рождения тетя Амелия подарила мне джинсы и футболку, мама с папой – другую одежду. Когда на следующее утро папа уехал в супермаркет, мы с мамой пошли ко мне в комнату примерить обновки.
– Ты разволновалась, когда увидела Патрика?
Мы с мамой еще не умывались, она сидела у меня на кровати непричесанная и в пижаме.
– Да.
– Он красивый.
– Правда же?
– И сын его тоже, только очень глупый.
– Почему это он глупый?
Я не знала, что сказать.
– А может, он тебе понравился?
– Не-е-ет, – возмутилась я.
Она рассмеялась.
– А тебе по-прежнему нравится Патрик?
Теперь уже она не знала, что сказать.
– Не стоило мне пить, – сказала она, а потом: – Давай-ка примерь эти брюки.
Видимо, она наступила на что-то, что торчало из-под кровати, наклонилась посмотреть и вытащила свой портрет – тот, что я нарисовала на занятиях. Сюрприз, который я хотела подарить ей на день рождения, а у нее был ринит и она на него даже не посмотрела. Теперь она с изумлением рассматривала портрет.
– Потрясающе!
Портрет был квадратный, ее профиль на горчичном фоне, цвета нашей машины, потому что этот цвет ей идет и так она попросила. На фотографии, с которой я срисовывала, она была в синей блузке, но на рисунке я изобразила бордовую, в тон помады. Прямой треугольный нос, распущенные волосы. Я очень старалась, чтобы они были как настоящие, не просто коричневое пятно, а отдельные волоски шоколадного цвета.
– Как же так вышло, что мы его не повесили?
Я пожала плечами.
– Ох, Клаудия, прости меня.
Она встала, прикинула портрет на стену, но я сказала, что лучше повесить его в кабинете, со всеми семейными фотографиями.
– Да, пожалуй.
Мы пошли за молотком и гвоздями, примерили картину туда и сюда и в конце концов решили повесить рядом с фотографией дня, когда я родилась. Мамин портрет маслом, в моей детской манере, без рамы.
Оставалось всего несколько дней до начала учебного года. Мы с мамой пошли покупать мне форму. Магазин был узкий, с металлическими полками, ломившимися от одежды, мы еле-еле протискивались между ними. Вслед за нами туда пришли Мария дель Кармен с мамой.
Пока наши мамы беседовали, мы с Марией дель Кармен улизнули в палисадник. Нос у нее облезал. Она рассказала, как съездила на Сан-Андрес, а я – про финку, хозяйка которой пропала. Она выпучила глаза. Я рассказала, что потом ее нашли на дне пропасти и про кости, про поминки и маленький белый гробик. Она выпучила глаза еще сильнее. И тут мы поняли, что оградка палисадника будто бы граничит с жуткой пропастью, и стали ходить по ней, стараясь удержать равновесие и не свалиться.