По воскресеньям после завтрака мы с папой ходили гулять. Бродили по нашему району или в окрестностях супермаркета. Шагали по улицам, разглядывали старые здания и каменные особняки. Подходили к памятнику Себастьяну де Бельалькасару в конце улицы, круто уходившей вверх. Взбирались туда красные и потные, надеясь встретить лоток с ледяным лимонадом или фруктовым льдом. Садились на парапет и смотрели на город, низкорослый, но широкий, с его деревьями и облаками.
А иногда мы гуляли по проспекту вдоль реки. Там всегда было попрохладнее – из-за деревьев, таких толстых, что их даже было не обхватить. Стоя на мостах, мы всматривались в речную воду – грязно-желтую и густую в сезон дождей, легкую и голубовато-серую в остальное время. На плоском месте возле устья реки Агуакаталь лежало упавшее дерево, по которому я любила лазать.
Бывало, мы заходили в зоопарк или шли до ресторана «Старый Кали» и еще дальше, где заканчивались дома и асфальт и по бокам дороги тянулись блеклые сухие кусты и тощие деревья с кривыми ветвями.
Я разговаривала. Рассказывала папе, что было в школе. Он слушал и смеялся в нужных местах. Я расспрашивала его о важных вещах и о пустяках, о вселенной и о природе. Он размышлял, давал мне ответ, всегда четкий и по делу, или говорил, что не знает, и умолкал.
Папины мертвые, думала я, обитают в его молчании, как утопленники в мирных морских водах.
Мы с папой пошли гулять после их с мамой ссоры, и, чтобы проверить, как долго папа способен молчать, я решила держать рот на замке и не задавать ему вопросов. Мы вышли из дома, спустились на лифте, вышли на проспект, дошли до зоопарка – и все это без единого слова. Я подумала, что уж в кассе-то ему придется открыть рот.
– Один взрослый, один детский? – спросила кассирша.
Он кивнул, а потом улыбнулся в знак благодарности.
Мы вошли в зоопарк и перешли реку по мосту. Тем утром небо было белое, но солнце уже начинало припекать, чувствовалось, что скоро станет очень жарко. Мы с облегчением укрылись у птиц, в гигантском помещении с сетчатым куполом, каменными стенами и щедрой растительностью, дававшей нам тень.
Мы медленно обошли все помещение, ища среди ветвей и растений попугаев и других ярких птиц, а в прудиках – уток. Папа как воды в рот набрал. Даже пальцем не показывал, только смотрел. Чем дальше, тем более удушливой становилась жара, и в конце концов мне стало казаться, что весь воздух закончился и нам нечем дышать.
Мы направились к выходу, открыли дверь. Это было как высунуть голову из-под воды.
Папа вытер платком лоб и шею. Перед нами стояла огромная сейба, а на ее ветвях сидели кондоры. Птичье царство было высокое, но узкое, и кондоры находились в высшей его точке. Смотрели на мир сверху вниз со своего трона, как жутко уродливые короли.
Мы пошли дальше вдоль реки. В небе появились голубые заплатки, солнце звенело над головой, но нам было легко идти: деревья укрывали нас тенью, слышалось журчание реки, народу почти не было, а дорога была широкая.
Мы добрались до клетки удава. Удав нежился на сваленном дереве – толстый, лоснящийся, прямой-прямой-прямой, потом колечком, а потом снова прямой. Он казался бесконечным. Вдруг он пошевелил головой, нацелился на нас и быстро высунул плоский раздвоенный черный язык, похожий на ленту. Папа никак не отреагировал, я в ужасе схватила его за руку.
Мы вернулись на дорогу и встретили гигантскую галапагосскую черепаху по имени Карлитос. Карлитосу всегда, до самой смерти, позволялось свободно передвигаться по территории зоопарка. Он неуклюже ковылял, волоча огромный панцирь, напоминающий глиняную миску. Мне хотелось подружиться с Карлитосом, чтобы он покатал меня на спине. Я посмотрела на папу и чуть не рассказала ему об этом. Он лишь улыбнулся, я сдержалась и промолчала.
Крокодилы грелись на солнышке возле своего пруда с мутной водой. Сухие, все как будто в трещинах и расселинах, они лежали не двигаясь, словно мертвые. У нас вспотели ладони – мы по-прежнему держались за руки, – но папа не подавал никаких признаков беспокойства ни по этому поводу, ни по какому-либо еще.
Дальше мы увидели носорогов – как будто из пластилина, неловко слепленные модельки со складками и трещинами. Впереди какие-то дети стали кричать, что там оленята. Я выпустила папину руку и побежала.
Двое оленят неуверенно стояли на тоненьких ногах. Они были как Бэмби, когда он потерял маму и остался в лесу один, с папой, которого не знал, и меня затопила давнишняя бездонная грусть. Папа догнал меня и встал рядом, но его все равно что не было. Молчание стирало его. Зарок молчать – пытка и глупость, подумала я, но ничего не сказала.
Мы дошли до зебр, и я сосредоточилась на них – так долго их разглядывала, что в глазах у меня зарябило от полосок и они стали казаться мне искусственными, раскрашенными от руки, как плакаты, висевшие у меня на стене.
Впереди лежал бурый медведь. Мы подошли поближе, он лениво потянулся, встал и, покачивая бедрами, направился в бассейн – купаться.
Очкастой панды нигде не было видно.
Львы зевали, развалившись на скале.
Тигр дремал в тени.
Стоя у клетки муравьеда, я некоторое время не могла разобрать, где у него голова, а где – хвост.
Павианы, скучая, почесывали голову и подмышки.
Широконосые обезьяны у себя на острове скакали с ветки на ветку, качались и вопили как сумасшедшие.
Наконец звери закончились, а папа по-прежнему не проронил ни слова. Мы вышли из зоопарка и вернулись по тому же проспекту, под давящим полуденным зноем. Я была уничтожена, а он казался безразличным – как будто тишина высосала его душу, и рядом со мной шагал не живой человек, а его оболочка.
Мы поднялись на лифте. Мама накрывала на стол, на обед она заказала курицу гриль. Она спросила, как нам в зоопарке. Папа думал, я отвечу, но я не разжимала губ. Мама повторила вопрос, и тогда он, не глядя на нее, сказал:
– Хорошо.
Мы сели за стол. Мама с папой были все напряженные и обращались только ко мне.
Вечером, чтобы не повторилась эта партия в пинг-понг, я взяла с собой на ужин Паулину и усадила на свободный стул.
В следующее воскресенье мы снова отправились вдоль реки в сторону зоопарка, но вместо того, чтобы пойти прямо, перешли реку по старому пешеходному мосту и зашагали по району, где стоял супермаркет. Я молчала, а папа вдруг сказал:
– Ну и печет.
Солнце стояло прямо над нами яичным желтком.
– Может, у тети найдется для нас сок.
Я посмотрела на него в изумлении.
– Ты что, не хочешь пить? – спросил он.
Я признала, что хочу.
– Пойдем?
Я смотрела на него, размышляя, что сказала бы на это мама. Он улыбался.
– Ну ладно, – сказала я.
Тетя Амелия выглянула с балкона – посмотреть, кто звонит, – и явно удивилась, увидев нас. Она спустила нам ключ в корзинке на веревке.
Вышла встречать нас на лестничную клетку в ночной рубашке до колена и обняла нас обоих разом.
Мы вошли в квартиру, она налила нам ананасового сока из холодильника. Мы выпили его в один присест. Она налила нам еще по стакану, мы сели на диван в гостиной. Тетя стала расспрашивать, как я поживаю, чего поделывала, как дела в школе, что мы делали на занятиях по рисованию. Я ей рассказала, что рисовали лица, что с математикой дела неплохо, что у Марии дель Кармен ветрянка, что ничего особенного не делала и что поживаю хорошо.
– А ты?
– Тоже хорошо.
Мне хотелось спросить ее про Гонсало – что с ним, видятся ли они, общаются ли, – но я не посмела.
– Ты по мне скучала? – спросила тетя Амелия.
– Да.
– А я по тебе еще сильнее.
Она распахнула объятия, и я села к ней на колени. Некоторое время мы сидели так, а потом она закурила, и пошел неприятный запах. Я воспользовалась тем, что она стала расспрашивать папу, как идут дела в супермаркете, и слезла с ее колен.
В спальне по-прежнему было две кровати, а вот журналы возле ванной исчезли, и гантели тоже. Пока тетя беседовала с папой, я обследовала всю квартиру в поисках следов Гонсало. Проверила ящики в ванной и на кухне, душ, туалет, прикроватные тумбочки и трюмо. Вернулась в гостиную. Поискала в выражениях лиц, в словах папы с тетей – в тех, что были сказаны, и в тех, что оставались непроизнесенными. Не нашла ничего.
Мне хотелось верить, что Гонсало ушел по собственной воле, забрав с собой все свои вещи, что в худшем случае папа лишь заставил его подписать бумагу, что он не возьмет себе ничего чужого.
До того как поругались мама с папой и мама с тетей, до того как к нашей семье присоединился Гонсало, кое в чем я была уверена. Что мамы заводят детей, потому что хотят их. Что тетя Амелия счастливо живет себе в крошечной квартирке со своей коллекцией халатов. Что мой дедушка был грустный, а папа – самый добрый на свете.
А теперь, после всех этих ссор и после Гонсало, под опаленными слоями этой уверенности, в самом центре – полом, как у луковицы, – проклюнулся страх: а что, если папа сделал что-то плохое? Похуже, чем заставить Гонсало подписать документ и выкинуть его на улицу. Такое, о чем лучше было даже не думать, а сразу выкинуть из головы?
Я смотрела на папу, на вид он был тот же, что и всегда, – с простодушным лицом, казалось, никому не способен причинить вреда. Но внутри него, в море тишины, рядом с сиротой жило чудище. Я это знала.
Мы вернулись домой. Мама сидела на банкетке, держа в руке маленькие цветочные вилы, и рыхлила землю в горшке с агуакатильо. Папа сказал куда-то в воздух, что идет в ванную. Мама сказала мне, что заказала кубинские сэндвичи. А я сказала:
– Мы сегодня ходили к тете Амелии.
Мама застыла, нагнувшись над горшком. Папа зашагал дальше, вверх по лестнице. Мама потихоньку обернулась ко мне и поманила рукой, подождала, пока папа скроется на втором этаже, а потом спросила шепотом:
– Что она тебе сказала?
– Ничего.
– О чем вы говорили?
– Как у нас дела, и что мы делали, и как идут дела в супермаркете.