ное понимание – хотя пьеса Бромлей действительно вся насквозь пронизана аллюзиями на Достоевского и не менее русская, чем «Мы» Замятина и «Обезьяны идут» Лунца[109]. Что же касается уравнивания высоты взглядов и иностранности, нам уже не понять, наивность это или пародийная имитация наивности.
В том же, втором, номере газеты в рубрике «В последнюю минуту» есть хроникальная заметка, несмотря на уже знакомые нам игровые элементы, все же бросающая свет на многочисленные трудности, вставшие на пути постановки «Архангела Михаила» чуть ли не с самого ее начала. Несомненно, что за событиями, на которые ссылается автор этого текста, стоит реальный конфликт. Чехов, как мы помним, вначале не принял «Архангела Михаила», однако получил в нем заглавную роль, когда стало ясно, что Вахтангов играть уже не может. Возглавив Студию после смерти Вахтангова, Чехов, как явствует из этой заметки, вообще попытался снять проблемную пьесу наперекор «правительству», то есть Сушкевичу и самой Бромлей и для этого отказался в ней участвовать:
«Гос. контролер М. А. Чехов, приняв в последние дни пост министра культов и исповеданий, сразу же проявил свою твердую волю, заявив протест против мистерии „Архангел Михаил“, ранее разрешенной правительством к постановке. Не желая ставить в неловкое положение правительство, уже сделавшее срочные приготовления к этой постановке, и в то же время стремясь сохранить в чистоте репутацию министра исповеданий, он заявил формальный отвод против своего участия в постановке. М. А. Чехов хотел опубликовать свое решение и с этой целью прислал в редакцию „ЧС“ свое письмо для помещения в ближайший номер, которое мы отправили в набор. Но в ночь на 27 октября в помещение типографии[110] явился отряд замаскированных и вооруженных людей, потребовавших выдачи документа. Уступая насилию, типография отдала письмо, тут же уничтоженное замаскированными, которые, не удовлетворясь этим, рассыпали почти законченный набор. Таким образом, читатели лишены возможности ознакомиться с этим историческим документом. Совершенно открытые действия насильников возбуждают подозрение, что нападение совершено если не с благословения, то с ведома властей. Нами заявлено о случившемся фессинге[111] помещения Н. П. Денисову, который сбился с ног в безрезультатных поисках преступников, что тоже наводит на соответствующие размышления.
Этим и объясняется, что номер вышел с опозданием на один день»[112].
Понятно, что Подгорный здесь описал прозрачную интригу и указал на не вполне корректное поведение Сушкевичей – то есть «властей».
В третьем номере «Честного слова» помещена, за подписью «Турандот», также весьма враждебная рецензия на новую неопубликованную пьесу драматургши. Рецензия обыгрывает филологическую безграмотность новой прессы («греческий размер», «ямб и пятистопный ямб»), одновременно демонстрируя достаточную компетентность и все пересыпая чересчур очевидными гендерными шуточками.
«Н. Бромлей „Легенда об аббате Симоне“ (пьеса). Издание СМХАТ, цена по себестоимости 1.750.000 рублей.
Один говорит „искусство“ – и подразумевает драмы Шекспира. Другой говорит „искусство“ – и думает об очаровательной истории Манон Леско и кавалера де Грие, написанной аббатом Прево д’ Экзилем.
Третий готов все отдать за трогательные стихи и мистические откровения „Легенды об аббате Симоне“. Где же путь, ведущий нас от Данта к Бокаччио, от Кальдерона к Бромлею? Или таких путей нет и все эти замкнутые сады доступны лишь немногим и не соединены между собою?
Такие пути есть.
Когда Клеменс Брентано, Джелаль-эд-дин Руми, Бромлей говорят об одном и том же событии или переживании, оно остается во всех случаях одним и тем же, все же остальное меняется, и потому решающим моментом для всякого поэта является его форма. Поэтому форма – все, красота – одна. Ясно ли теперь, что красота поэта есть форма, которой он излагает свое произведение? Бромлей – виртуоз формы. Он играет словами. Разбираемое сейчас произведение написано всеми видами стихотворчества, начиная с греческого размера. Преобладают ямб и пятистопный ямб – размер героической поэзии. В нем соединились мужественный и женственный поэт. Это у него заимствовал Маяковский современность разговаривать с массами (sic! – Е. Т.), с городами и кричать во всю мощь голоса.
Посмотрите Картину V.
„Ей! ей! Города! Ей!“, „Слушайте, победоносные!“, „Живые, где живые?“, „Живые, живые, на помощь!“, „О темноликие“. Каждая строчка кричит.
А какая сочность ругательств: „чудовище“, „убийца“, „приблудный пес“, „гниль“, „человечий сор“, „паршь“ (Карт. I), „проклятый пес“ (Карт. IV) в частности, обращают внимание на явное неравнодушие поэта к собакам, кроме уже перечисленных, собаки упоминаются еще: „собака, сгинь“, „я выл, как пес“ (Карт. IV), „щенок“ (Карт. V), „черт прикинется собакой“ (Карт. VI).
А образы! Есть где поучиться имажинистам: „как свинья, я вами буду плодороден“ (Карт. III), „теплый, как кормилицына грудь“ (Карт. IV), „остер, как меч“ (Карт. III).
Знакомо автору и творчество новых слов, напр. „короленок“ (Карт. I), взамен обветшалого слова „дофин“.
И в то же время чисто женственные глагольные рифмы: „позабавлю – представлю“, „слушать – нарушить“ (Карт. I), „заклинаю – знаю“, „палит – пялит“ и т. д. Или созвучные
„рыло – любила“,
„господь – плоть“,
„овечка – словечко“.
Чувствуется влияние французских символистов, ранее бывших парнасцами (Малларме, Верлен, Эр<е>диа), хотя автор стоит выше их.
Теперь для тех холодных, тупых людей, которые способны воспламеняться не формой, а только содержанием.
Объясним, как надо понимать содержание пьесы.
Существуют люди, по натуре склонные к абстракции. Всякая абстракция схематична. Поэтому существуют схематичные люди. Все конкретное имеет движение. Абстрактное же есть состояние конкретного по ту сторону движения. Сущности абстрактны и остаются равными самим себе. Это оцепенелость. В пьесе особенно ясно, что всякая абстракция обязана сделаться конкретной, проявить жизнь, а жизнь – великая властительница. Как бы то ни было, абстрактные люди недвижны, безжизненны и не знают любви – и потому слова евангелия написаны не для них. Это красной нитью проходит через всю пьесу. Вот почему жители города – мертвые люди, не исключая полководца (комическая роль), а Симон – живой человек, хотя физически умирает именно он.
Книга эта является классическим образцом ясности и гармоничности: она настолько распространена и так часто рекомендуется, что рекомендация и в этой рецензии делается излишней»[113].
В центре внимания этой, второй, рецензии – проблемы формы, а не идеология, что понятно: «Легенда» еще более непримирима к новой власти, чем «Архангел Михаил», и христианские ценности утверждаются тут открыто, а не завуалированно, как в первой пьесе. Поэтому все сводится к рассуждению об абстрактном и конкретном, которое можно понять и как нежелание вообще касаться содержания, и как инсинуацию: мол, силы добра в пьесе слишком абстрактны, а это значит, что автор «оцепенел», не желает меняться и не слушает жизни – «великой властительницы». Иронические комплименты насчет «мощи голоса» Бромлей и ее якобы воздействия на Маяковского имеют источником несомненное хронологическое первенство Бромлей, издавшей протофутуристические тексты уже в 1911-м, за год до первой поэтической публикации Маяковского. Форсированность тона, когда «каждая строчка кричит», подчеркнутая в разборе пьесы, действительно присуща Бромлей и более всего мешает восприятию ее поэзии. Часто встречающийся же упрек в отсутствии ясности (здесь – в виде иронии), как мне кажется, нарочито преувеличен.
В том же, 1922-м, году Первая студия совершила большую и очень успешную гастрольную поездку по Центральной Европе со спектаклями «Двенадцатая ночь», «Эрик XIV», «Сверчок на печи»: Рига, Таллин, затем Германия, Прага, Брно. По возвращении в Москву Студия получила статус самостоятельного театра и с 1924 года стала называться МХАТ 2-й. Официальным руководителем этого театра был назначен Михаил Чехов.
Третья пьеса. В 1925-м Сушкевич поставил на сцене МХАТа 2-го еще одну пьесу Бромлей «Король квадратной республики», переделанную из ее собственной новеллы 1914 года «Записки честолюбца». Вскоре после премьеры 22 апреля 1925 года и этот спектакль был снят с репертуара. Естественно, сама драма тоже не была опубликована (текст хранится в Бахрушинском музее), хотя ее содержание на первый взгляд казалось вполне приемлемым – ведь речь в ней шла о социалистической революции в некоей полуфантастической условно-европейской стране.
Хрисанф Херсонский[114], сын партийной кураторши театра Екатерины Павловны Херсонской[115] (1876–1948) и театральный критик, написал на эту пьесу подробную отрицательную рецензию:
«Король квадратной республики (МХАТ 2-й)
Н. Бромлей поставила своей задачей показать невозможность для одаренной индивидуальности бунтаря-„героя“ удовлетвориться славой, любовной страстью и властью, находя для него единственный „рай – в том раю одиноких нет“, т. е. в объединении с массой. Задача интересная и близкая современности. Но как Н. Бромлей разрешает эту задачу?
В республике обывателей-буржуа, именуемых, очевидно, за тупую ограниченность своего мировоззрения, „квадратными“, президент-авантюрист тайно подготовляет передачу власти в руки испанских королей. Любовница президента Катарина, патриотка „республики квадратных“, идет к пришедшему в эту страну неизвестно откуда, но любимому народом Фридриху Безродному с предложением стать во главе восстания против президента и испанцев. Она хочет управлять судьбой страны и революции. Фридрих отказывается помогать Катарине, ибо она „народ за шиворот тащит. Народу испанцы не сладки, но, / увы, – Катарина не слаще“. Сам Фридрих не хочет занять место президента, говоря так: „Народ мне милее хлеба и соли, но / он спит, ничем не разбужен. Народ – недоносок. / – На что он мне нужен: / да что я им нянька, что ли?“ Тут же Фридрих объясняется в любви к Катарине: („его эта дама / мутит, как морская качка“).