Проси прощения!
Летом я толкнула девочку на дорожке в саду, и у нее выбился зуб. Кровь.
Я трепещу и, зажав нос в ладони, всхлипываю, сидя на сундуке. Я убила девочку. Проси прощения. Нет. Я преступна, несчастна на всю жизнь – и еще „проси прощения“? Нет. Мне кажется, что у кошки такое же преступное лицо, как у меня, кошка – это сама нечистая совесть, я не люблю того, что на меня похоже» (с. 239–240).
Итак: героиню губят «мрачная гордыня, беспутство и нераскаянность» – а дело в том, что, следуя известному явлению «солидарности с агрессором», она всегда ждет себе «наказаний от судьбы за то, что… нелюбима» (с. 243).
Но, упорствуя, она спасает свое существо. У Нади сильное чувство самосохранения, она неспособна просить прощения – не может участвовать в требуемом взрослыми самоотрицании. Единственная, кто не требует от нее повседневного самопогрызания, – это ее няня, верно и терпеливо любящая ребенка. Няня – это сердце вселенной маленькой Нади, ее поддержка и опора: «Я слышу, как няня садится на скамеечку. Теперь она, как теплая гора посреди ковра, а на ковре огромные цветы, и все это вместе образует прекрасную страну за моей спиной» (с. 241).
На противоположном полюсе – властная, подавляющая бабушка: «…стоило мне надеть любимое платье, она спрашивала презрительно: „Weshalb so herausgedonnert, meine Enkelin? (Почему так расфуфырилась?)“» (с. 247). Там же – разочарованная Надей мать и конформистка Вера, ее старшая сестра.
В описаниях неуклюжего и конфликтного отрочества Нади присутствует изрядная ирония. Девочку не удалось сломать в раннем возрасте, и, по мере того как она растет, героиня отвоевывает для себя все новые кусочки свободы, становясь настоящим наказанием для семьи. Она начитана, как взрослая, однако по-детски груба и бесчувственно жестока к своим близким:
«К моим двенадцати годам мама у меня не смела пикнуть, бабушка была ниспровергнута и я стала говорить о Вере, что она из магазина готовых вещей. <…> к этому времени меня сдали в гимназию и я пожаловалась бабушке, что из меня хотят сделать готовую вещь, а маме сказала, что мы с ней стоим на разных берегах, что ей ко мне не переплыть, а я к ней плыть не стану. К этому времени у меня появился высокий стиль, и я стала ценить себя необыкновенно. В то же время мне было совершенно ясно, что никто не ждет от меня добра» (с. 248).
Единственный моральный авторитет для героини – это любимая няня. Но та заболевает и умирает[193]. Ее кончина приводит девочку к тому, что она отвергает несправедливый мир и отрицает Бога:
«Я 12-ти лет взяла манеру вмешиваться во все Господни дела и сопротивляться насилию его властей и всегда помнила тот случай. Во время войны наши с ним отношения стали невозможными, тем более, что я читала Дарвина, и тут Бога, наконец, ниспровергла и очень этим прославилась» (с. 250).
В этот момент читатель может вспомнить девочку-гимназистку, подружившуюся с чертом, из раннего стихотворения Бромлей «Видения». Она тоже горда и яростна, тоже поклоняется самой себе и бросает вызов небу.
Но в этой поздней и тоже гностической повести нет никакого люциферианства, все психологизировано. Просто порой девочка изнемогает от собственных безумств, от собственной гордости, от одиночества и рыдает ночи напролет, запершись в своей комнате и давясь, чтобы не сказать «Боже мой».
Хронологически взросление Нади и сопутствующий ему бунт против Бога и семьи приходятся на революцию, что придает ее протесту политическое звучание. Со своим неприятием существующего порядка вещей, нетерпимостью и максимализмом девочка находит в большевиках родственные себе черты и становится решительной их сторонницей. Разумеется, она не полностью понимает мотивы большевиков:
«Не могу же я пойти к самому Ленину и спрашивать: „Дорогой товарищ, объясните мне все окончательно“. А кому я могу довериться, будучи плохого происхождения и с малых лет не доверяя людям. Я нахожу, что большинство людей ниже этих событий» (с. 254).
Ясно, что большевиков героиня одобряет скорее теоретически и объясняет их вряд ли импонирующую ей практику тем, что люди оказываются ниже «событий». Естественно, что и в конфликте с семьей она стоит на стороне большевиков, отождествляясь с ними как с отрицателями обыденщины – так ей легче бороться с родными. Семья же, измученная голодом и лишениями, конечно, большевиков отвергает. Домашний консенсус выражает сестра героини: «Все ограбили, все испортили, все сделалось противное».
Дневник Нади открывается спором с сестрой и ее подругой: «„Просто вам завидно, что пришло мое время, а ваше ушло“, – сказала я, и они промолчали, но всех нас взяла дрожь» – именно потому, что обе сестры чувствуют за семейными дрязгами страшную поступь истории. Сестре Надя говорит: «Молчи, контрреволюция <…> позор всякому, кто не сошел с ума в наше великое время» (с. 260).
Но самой героине ее большевистский энтузиазм дается с большим трудом: «Я писала <…> неотчетливые стихи, но сердце мое надрывалось». Надя сочиняет воображаемые послания к воображаемому большевику:
«…Научите меня всему: что тактика, что политика, что делается пока для проволочки времени и что нужно навеки! Вы мне скажите: это вот для страху, это вот пыль в глаза кому следует, это – чтобы все дураки поняли, а это вот – острастка для умных чересчур. Я все приму, потому что я от всего этого в восторге…» (с. 263).
Радикальная позиция по отношению к миру для Нади естественна – мы видели, что она чуть ли не родилась такой. Героиней движет ребяческий романтизм, заставляющий девочку искать и другие эмоциональные оправдания ее домашнего «большевизма». Сестре она в полемическом жару заявляет, что ее герой был «красный морской разбойник» (с. 260) – вот и большевики такие же. «Красный морской разбойник» («Красный корсар») – это роман Фенимора Купера, переведенный на русский еще в 1830-е.
Своего вымышленного собеседника-большевика Надя заверяет: «Не будь вас, я кончалась бы медленно и страшно, и медленно и страшно кончалась бы молодость земли» (там же), – отождествляя революцию с молодостью, вроде как в фашистском гимне Италии или потом у Багрицкого. Солидаризируется героиня и с низшими социальными силами, пробужденными к бытию большевизмом. Действительно, при ее ненависти к семье и повседневному окружению, при ее предпочтении няни всем остальным героине естественно чувствовать себя заодно с коммунистами. Отсюда ее уверенность, что большевики поддерживаются московскими низовыми слоями, не только социальными, но и материальными – всем тем, что называется «почвою»: «Московский камень-кирпич и камень-булыжник, и даже вся московская пыль и земля до подземной Неглинки вас принимает» (с. 263). Конечно, до «низов» Наде никакого дела нет. Даже в обращении с любимой своей няней героиня груба или снисходительна.
Так или иначе, Наде трудно все же принять то, что творят большевики: «Но у вас столько навыворот, это чудно, что навыворот, но от этого слабнут старики, и, чтобы видеть это, нужно мужество» (там же). Подрастающей девочке труднее всего «видеть ярость и печаль взрослых и их погибание» (с. 261). Она ненавидит, когда оплакивают прошлое – например, тогда, когда она просит тетку учить ее истории и географии, а та рыдает: «Нет больше никакой истории и никакой географии» (с. 258). Все-таки, едва заболевает мать, сострадание к ней побеждает прежние чувства: «Я опровергала в себе жалость к этому исчадию империализма, но ужасный вид был у этой престарелой гражданки» (с. 262). И героиня находит силы смирить себя и стать добрее с матерью: «Видя во мне олицетворение новой действительности, она стала тихо с ней примиряться и в результате занялась переводом с немецкого под моим руководством» (там же).
Однако наступившее было спокойствие вдруг рушится. «Они собрались все в цветущем состоянии за чайным столом» и стали рассказывать анекдоты. Героиня попросила «анекдот в пользу современности». Такого не нашлось. Надя, чуть не плача, спрашивает:
«– …И неужели вы – потому-то именно вы создатели анекдотов, неужели же вы этим немногим доступным для вас – хорошим анекдотом – не смогли отплатить современности?
– Отплатить?! – спросил кто-то, и все замерли.
– Тот, кто хочет хорошего, – сказала я дрожащим, детским, позорным голосом, – разве он не стоит этого?
– Хорошего? – сказали все крякающим хором, и тут поднялся хохот. Как они хохотали! <…>
И потихоньку от меня они дали мне кличку „современный анекдот“» (с. 268–269).
Появляется новый персонаж по имени Михаил Ульрих. Правда, для тех, кто помнит прозу Елены Гуро, он покажется знакомым:
«Когда Михаил Ульрих, сгорбив огромные плечи, бледный и бритый рыцарь печального образа (Разрядка автора дана курсивом. – Е. Т.), устремил на меня недвижный и черный взгляд, сердце мое грянулось о землю и не встало» (с. 271).
Рыцарь печального образа – это важнейший мотив трех последних книг Елены Гуро, в которых принято видеть трилогию: «Осенний сон», «Небесные верблюжата» и «Бедный рыцарь». Они задуманы были в 1910 году и посвящены теме, ставшей для Гуро главной: упомянутому ранее мифу о смерти никогда не существовавшего сына. Пьеса «Осенний сон» (1912) была издана еще при жизни поэта. Герой ее – нежный мечтатель, юный Дон Кихот, в своей неотмирности нелепый и смешной, обреченный на страдания и гибель. Книга «Небесные верблюжата», изданная в 1913 году Михаилом Матюшиным и Екатериной Низен, включила в себя неопубликованную прозу Гуро, стихи, дневники и рисунки. Среди иллюстраций к ней – печально поникшая юношеская фигура с тонкой по-детски шеей[194]. Это и есть герой Гуро – мифический ее сын Вилли Нотенберг. В «Осеннем сне» его зовут Вильгельм фон Кранце, а в «Небесных верблюжатах» у него разные имена: Алонзо Добрый[195], он же журавлиный барон, он же поэт, он же безымянный герой многих прозаических фрагментов или стихотворений в прозе. В третьей, неоконченной, книге трилогии «Бедный рыцарь» (пушкинская аллюзия слита тут с отсылкой к Достоевскому) тот же образ трансформируется в дух «непримиримой жалости» – в нового Христа. Общее для всех этих фигур свойство – это неотмирность, самовредительная доброта, жертвенность, неспособность сопротивляться злу.