Безгрешное сладострастие речи — страница 37 из 69

Проходя мимо большого дома по Суворовскому бульвару, я вспоминаю, как нередко проводили мы с Н. Н. Бромлей долгие вечера в беседах о литературе, все же мучительно близкой ей, хотя она целиком была в театре; и вернувшийся после спектакля, правда, усталый, Борис Михайлович Сушкевич продолжал с нами беседу… А затем опустела без Надежды Николаевны[199] квартира, заставленная старинными комодами, буфетами, секретерами петровских времен, а то и вывезенными из старой Голландии; старинная мебель была ее пристрастием, которое я назвал как-то громоздким, но Бромлей сказала: „В искусстве все должно быть таким, что не сдвинешь с места“, имея в виду, конечно, фундаментальность[200].

Проходя мимо этого дома, я вспоминаю и вечерние долгие беседы, и женщину с живым умом, талантливую, оставившую свое имя не только в истории театра, но и в литературе… „Я послала Вам из Киева очень симпатичное письмо с неверным адресом“, – пишет Надежда Николаевна в одном из писем, по-женски пометив лишь: „1 июня“, но не указав года. „Надеюсь, у Вас есть совесть и легкая приязнь ко мне, в результате которых Вы прочли мои сочинения и отдали Фадееву, напишите мне о том, как вы оба мною довольны… Волынь нерусская, забавная страна, кругом семиэтажный лес, нерусские цветы и резвящиеся драматурги[201]. У нас великолепный крохотный дом, хозяйство, обед пахнет горячей глиной, робинзониада. О театре я думаю сейчас, как рыба на крючке рыболова, нельзя уйти, он зацепил за внутренности, а в общем счастье невелико. Поэтому не желаю ничего рассказывать[202]. Дела очень хороши, почти никакой прессы, две неблагожелательные статьи, публике нравились Грозный[203] и Наполеон[204]. Надоел мне этот вечный маскарад. Сегодня ветер, шум, шелест, грохот, лес. Зеркала в доме нет, смотрюсь в большую фольговую икону. Забавно, как летом в человеке меняется жизнь. Кажется, еще немного – и начнешь себе нравиться. Это самое трудное. Притом такое наслаждение знать, что на сто верст кругом о тебе говорят два-три человека, не больше, и ни одного актера[205]. Вот Вам летняя элегия. В деревне понимаешь, что в тебе больше всего утомлено: слух – это раз, городская механизация всего организма, все злые клеточки мозга и свободная совесть. Вчера, увидевши белку, ретиво визжали и мчались полверсты“.

Для меня Надежда Бромлей связана не только с театром, в котором она играла и ставила пьесы, не только с написанными ею книгами, но именно с шумом ветра, шумевшего в ней самой, и с поисками счастья, которое то ли далось ей, то ли не далось…

Уже много позднее я узнал, что Надежда Николаевна играла в Александринском театре в Ленинграде, ставила пьесы в Новом театре у Сушкевича и умерла незаметно, словно ушла в лес с его шумом и шепотом… Но книги, написанные ею, стоят на моей книжной полке, и это, конечно, утешение, что книгам никуда не уйти, хотя сегодня, может быть, и не читают их, но завтра, может быть, и прочтут: книги – извечные враги небытия»[206].

Пьеса об Акимове. В осиротевшем Новом театре, как водится, начались разброд и смута, пока, наконец, туда в 1951 году не поставили главным режиссером и художником Николая Павловича Акимова, отлученного в это время, с 1949-го по 1955-й, от своего Театра Комедии. Бромлей должна была сотрудничать с ним, что, наверное, было непросто. Акимов создал в Театре Ленсовета прославленные спектакли «Тень» и «Дело», утверждая театральную условность, гротеск, игру – все, с чем была связана молодость Бромлей и от чего она давным-давно вынужденно отказалась. В 1956 году Акимову, наконец, вернули его Театр Комедии, и настал расцвет как этого театра, так и его гениального и отважного режиссера. А в Театре Ленсовета с уходом Акимова начался кризис, и состарившуюся Бромлей, которая теперь для всех как бы олицетворяла затхлое, доакимовское, прошлое, уволили. Она пыталась бороться, обратилась в суд, но после судебного разбирательства все же оттуда ушла. Естественно, от проигравшей почти все отвернулись. Известно, что одним из верных ее друзей до самой ее смерти в 1966 году оставался актер Александр Матвеевич Эстрин (1930–?).

В первый раз ее оттеснили от театра еще в 1926 году, когда во МХАТе-2 начался раскол, и она вернулась к литературному творчеству. И теперь, в 1957 году, ушедшая, вернее – изгнанная, на пенсию, она написала оттепельную пьесу под названием, рифмующимся с ее драматургическим дебютом – «Товарищ Гавриил». В центре ее – гигант и взрослый ребенок, наивный, правдивый и совершенно «аморальный» гений-драматург Гавриил Акаянов, одушевляющий и оживляющий все и вся вокруг себя – для тех, кто знал Николая Павловича Акимова, прототип этого образа ясен. Бромлей превознесла своего соперника до небес. Акаянов, несмотря на демоническую фамилию, является современным воплощением архангела Гавриила – вестника обновления. Он совершенно несовместим с советской жизнью – и, однако, уверенно побеждает мертвящую рутину, воцарившуюся в театре, опрокидывает все барьеры, поставленные творчеству. Пьеса начинается с сообщения, что герой пользуется у театральных властей самой ужасной репутацией: его вообще как бы «не существует» – однако «приходят письма из 37 городов на имя тов. Акаянова, которого не существует».

Рукопись «Товарищ Гавриил» – «патетическая комедия в 4-х актах, 7 картинах» – сохранилась в архиве писательницы в Театральном музее в Петербурге. Первая ремарка в ней гласит: «Всем персонажам этой комедии присуща чрезвычайная серьезность». Главному герою, Акаянову, наряду с намеками на архангельский чин, подарено имя-отчество великого Державина «Гавриил Романович», а ретроградам розданы имена «Фаддей Фомич» (с намеком на Булгарина и Фому Фомича Опискина) – это директор театра, – и «Терентий Саввич» (при том что в фольклоре Терентий – обозначение глухого тетерева, а Саввишна тянет за собой прибаутку «вчерашня-давишна») – это главный режиссер, да еще и по фамилии «Хрестоматин». Соответственно своему амплуа Директор театра возглашает: «Ум – это дар преисподней, талант – это чума».

Но издали начинает звучать песня:

«<…> Шаги, скрип, слышно, как разлетаются куски паркета, дверь распахивается, входит рослый человек, бросает пальто на стол, открывает рояль: рояль гремит, человек поет: „Когда к бесстыдству и стыду войду полудня полыханьем, к слепому зрением войду и к мертвецу войду дыханьем…“»

Это в театре появляется драматург Акаянов, и все вокруг него как будто опоминаются после долгого сна. Он начинает бороться с театральной рутиной. Главрежу Терентию он кричит в андрей-платоновском стиле (ср. «Государственный житель»):

«Бесполезная ты принадлежность! Житель! И откуда вас, жителей, туча такая, от бестрепетных зачатий порожденных! Ход истории остановили. Чистописатели! Сила вездесущая. Кто от вас землю отмоет? Тьфу! Я от пьяного духа твоего очумеваю. Он меня прекратил. Убивец. Ты страшная вещь, Терентий…»

Под живительным влиянием Акаянова актеры расцветают, а начальство ощетинивается против него. Но кое-кто из рутинеров оказывается небезнадежным.

Е. Шварц писал о «презрительной и заносчивой храбрости, с которой обращался Акимов с приезжим начальством. А приходилось ему в те годы трудно. Из театра его заставили уйти, вывели из состава Сталинского комитета, ругали при каждом удобном случае за формализм, а он держался с начальством, как власть имеющий»[207].

Попутно можно поставить вопрос о вновь вспыхнувшем интересе Бромлей к прозе Андрея Платонова. Знакомство с его вещами очевидно: у нее была возможность оценить его уже в конце 1920-х. Сборники зрелой прозы Бромлей появились в те же годы, 1927–1930-й, что и «Происхождение мастера» (1927) и «Усомнившийся Макар» (1929). Мы с удивлением читаем в одной из новелл, как героиня, ссорясь с сестрой, атакует словами: «Есть в тебе что-то нижеследующее», имея в виду банальность и конформизм. Это ход совершенно платоновский – заумь, лишь кажущаяся таковой.

А напомнить могло то, что в редакции издательства «Советский писатель» в 1957 году лежала рукопись платоновского сборника «Избранные рассказы», который вышел там в 1958 году – это была первая посмертная его книга. Во время обсуждения – возможно, продолжительного – неизбежной нерешительности, согласований, заминок с публикацией платоновские тексты могли читаться в ближайших к издательству литературных кругах.

Пьесу «Товарищ Гавриил», естественно, не пропустили. В начале 1957 года Бромлей попыталась напечатать свою театральную повесть «Мастер Мухтаров», по всей вероятности, выросшую из этой пьесы: судя по дошедшим до нас цитатам, действие там происходит после войны, а развертывается оно в театре, где служит неординарный герой – талантливый «мастер», главный режиссер Мухтаров, который приносит в актерскую жизнь движение и творческий дух, несмотря на ожесточенное сопротивление бюрократов. Бромлей надеялась пристроить ее в печать через ленинградского литератора Л. Н. Рахманова. Сама эта вещь пропала, и в архиве осталась только внутренняя рецензия Рахманова – рецензия половинчатая, трусливая. С одной стороны, он хвалил качество письма, «многие находки самого изложения, яркого, лаконичного и взволнованного», а с другой – жаловался, что трудно понять замысел, идею вещи ввиду ее «излишней таинственности, конспективности, зашифрованности»[208]. Обильно приводимые им цитаты не подтверждают, однако, впечатления о непонятности прозы Бромлей. Правда, повесть, как видно из цитат, написана гораздо более безоценочно, чем пьеса.

Как образец невнятности текста рецензент дает тираду директора театра: «Артисты – это наказание человечества. Бездарные – это прелесть, с ними разговор короткий. Таланты – вот адское дело. К счастью, их мало…»