Другой вопрос, что понимал под словами «система Станиславского» в этом разговоре Вахтангов? Чтобы разобраться в контексте, напомним, что разговор был официальным и что за столом сидел Нахум Цемах – директор «Габимы». Цемах боготворил Станиславского, именно он и упросил его быть патроном своей студии: в этой ситуации Вахтангов не мог сказать в ответ Шагалу ничего другого.
Значит ли это, что Вахтангов начал внедрять в «Габиме» систему Станиславского? Вахтангов изначально должен был прививать молодым непрофессиональным актерам «Габимы» основы театрального мастерства, как он это постоянно делал и ранее в Первой студии. В противном случае существовала опасность, что те продолжат воспроизводить клише провинциальной мелодрамы. Но Вахтангов заболел и не учил их полтора года, а вернулся только накануне; в его отсутствие с ними занимался В. Мчеделов[304]. Вахтангову нужно было бы их доучивать, но на это не было времени, и он избрал другой путь.
До нас дошло его мнение о труппе «Габимы». Вахтангов предпочитал этих энтузиастов русским актерам, потому что они делали все, что он скажет: «Здесь каждое мое слово – закон. Никто не сомневается, что творчески я прав <…> Поэтому я добиваюсь того, чего у нас (в 1-й Студии) добиваются не всегда»[305]. Он решал постановку сам, сам придумывал каждую роль, а потом выучивал их с актерами. Вахтангов писал Немировичу-Данченко:
«Всю пьесу, все роли, до мельчайших подробностей, вплоть до жеста, интонаций и тембра голоса, мне пришлось играть самому. Пришлось делать каждую фразу, так как состав „Габимы“ в актерском смысле, в смысле мастерства очень был слаб»[306].
Исходя из того, что мы знаем о Вахтангове, можно быть уверенным, что для него система Станиславского означала нечто совсем иное, чем протокольное правдоподобие, сверчки и приклеенные бороды, над которыми иронизировал Шагал – с подачи русских символистских деятелей театра и критиков, с 1903–1904 года стремившихся к другому, новому (или очень хорошо забытому старому) пониманию театральности. Вахтангов ставил спектакль на языке, который мало кто знал. Сам он помнил ивритский текст перевода Бялика наизусть, однако от русского зрителя дословного понимания текста не ожидалось. Это значило, что понимание должно было прийти не через язык, а независимо от языка. «Диббук» был трагическим гротеском, играли в духе экспрессионизма, но это вовсе не означало чистого лицедейства. Вахтангов знал, как вызвать в актере требуемое эмоциональное состояние, которое породило бы необходимое внешнее действие, истинную интонацию, мимику и жест[307]. Он мобилизовывал все внутренние ресурсы актера, идя гораздо дальше в своем «экстатическом» театре, чем Станиславский, – но все же его метод исходил из метода Станиславского. Харшав рассказывает известный эпизод:
«Актер и режиссер Михаил Чехов однажды пришел на репетицию к ученику Станиславского, Вахтангову, который руководил „Габимой“. Чехов, не знавший иврита (как и Вахтангов), сказал ему: „Я понял все, кроме одной сцены“. Вахтангов продолжил работу над этой сценой, и в следующий раз Чехов превосходно ее понял»[308].
Актеры Вахтангова играли в экстатически преувеличенной манере, и, чудесным образом, каждая древнееврейская фраза становилась понятна русскому зрителю. На спектакль ломились: где еще в Москве на четвертом году революции можно было услышать разговор о Боге и о духе?
Но на вопрос, почему Вахтангов в разговоре с Шагалом встал на защиту Станиславского, возможен и другой ответ: Вахтангов использовал свой сокрушительный аргумент, потому что ему не понравился Шагал и он хотел его спровоцировать на ссору. Действительно, Шагал повел себя исключительно грубо: чтобы прийти к ученику Станиславского и полить грязью его учителя, требовалась неординарная наглость, что называется хуцпа.
Как Шагал скрыл свои эскизы. Рассказ Шагала в «Моей жизни» подразумевает, что он встретился с Вахтанговым один раз и что никакой предыстории или продолжения у их отношений не было. Они просто не работали с Вахтанговым, потому что не сложилось. Но это не так. На самом деле встреч было несколько. Текст идишских мемуаров 1928 года ясно говорит, что от их сотрудничества у Вахтангова остались эскизы. Ср.: «Anyway, I was told that a year later, Vakhtangov sat for many hours on my projects when he prepared The Dybbuk»[309] («Как бы то ни было, как мне сказали год спустя, Вахтангов часами просиживал над моими проектами, готовя „Диббук“»).
Но в «Моей жизни» говорится совершенно другое: будто, готовя «Диббук», Вахтангов часами простаивал перед шагаловскими стенными росписями в Еврейском камерном театре – и рекомендовал их в качестве образца Альтману:
«Позднее я узнал, что спустя год Вахтангов стал присматриваться к моим панно в театре Грановского. Стоял перед ними часами, а в „Габиму“ пригласили другого художника и велели ему написать декорации „а lа Chagall“.
А у Грановского, говорят, пошли „дальше Шагала“.
Что ж, в добрый час!»[310]
Во французской версии «Моей жизни» Шагал сохраняет неопределенность: были ли ему заказаны эскизы или нет, показал он их или нет, какова была реакция Вахтангова на эти работы. О том, что эскизы к «Гадибуку» существовали и что Вахтангов их не принял, мы узнаем из гораздо более поздней идишской версии автобиографии. В 1944 году Шагал писал:
«I really didn’t have much luck with directors. Nor with Vakhtangov, who at first empathized neither with my art nor with my sketches for The Dybbuk in Habima <…> nor with Tairov, who was still sick with Constructivism; nor with the 2nd Studio[311] that was still sunk in psychological realism <…> All of them, like the others, asked me to make sketches, and later got scared of them»[312].
«Мне не везло с режиссерами. Ни с Вахтанговым, который вначале не принял ни моего искусства, ни моих эскизов к „Гадибуку“ в „Габиме“, а потом просил их сделать под Шагала – без меня; ни с Таировым, который пока еще болел конструктивизмом; ни со Второй студией Художественного театра, которая все еще тонула в психологическом реализме <…> Все они, как и другие, просили меня сделать эскизы, а потом пугались их»[313].
Надо думать, что насчет Второй студии это ошибка. Шагал должен был иметь в виду Первую студию, ставшую в 1924 году МХАТом вторым. Скорее всего, он запутался в числительных. Именно по поводу Первой студии Шагал пенял на излишний психологизм. Вторая студия МХТ возникла в 1916 году, основал ее Вахтанг Леванович Мчеделов. После его смерти в 1924-м Студия была закрыта, актеры влились в труппу МХАТа. Насчет сотрудничества с ней Шагала ничего не известно.
Итак, похоже, что эскизы были и Вахтангов их отверг. Надо было это объяснить. На идиш это можно было упомянуть вскользь уже в 1928 году и подробнее – в 1944-м, а по-русски и по-французски – почему-то нельзя. Но, если прочесть отчет об их встрече из «Моей жизни», зная, что речь шла об эскизах, тогда фраза «toutes ces deformations» («все эти искажения/извращения») может быть понята как указующий жест – на стол с эскизами, которые Вахтангову не понравились. Именно из-за них они и поссорились? Вахтангов эскизов не вернул – иначе над чем бы он просиживал часами? В таком случае, куда они делись? Или вообще ничего этого не было? Ни на один из этих вопросов нет ответа.
«Восточный хаос». В «Моей жизни» Шагал объясняет вахтанговскую неприязнь к нему психологическими причинами: Вахтангову якобы чудился в Шагале «восточный хаос и необузданность, непонятное искусство, в общем, он видит во мне чужака»[314].
С чего бы модному московскому режиссеру видеть в парижской знаменитости носителя «восточного хаоса»?
Идишская версия мемуаров 1928 года несколько проясняет дело:
«At the first rehearsal of The Dybbuk at „Habima“, watching the troupe with Vakhtangov, I thought: „He is a Russian, a Georgian; we are seeing each other for the first time. – Embarrassed, we observe one another. Perhaps he sees in my eyes the chaos and confusion of the Orient. A hasty people, their art is incomprehensible, strange“…»[315] («На первой репетиции „Диббука“ в „Габиме“, глядя на труппу и Вахтангова, я думал: „Он русский, грузин; мы видим друг друга в первый раз. – Озадаченные, мы наблюдаем друг друга. Возможно, он видит в моих глазах хаос и сумятицу Востока. Торопливый народ, их искусство непонятно, странно“…»)
«Торопливый народ» – это однозначно перевод (смягченный) распространенной русской характеристики евреев: «суетливый народец». Тогда слово «восточный», как оно часто употреблялось и раньше, может означать «еврейский». То есть суггестируется, что Вахтангов не понимает еврейского искусства? Что его смущает еврейскость Шагала? «Моя жизнь», ориентированная на широкого читателя, таких намеков содержать не могла. В 1944-м в другой идишской мемуарной заметке Шагала Вахтангов реагировал, как все остальные режиссеры: испугался «чуждости» шагаловских работ. Тут тоже можно, с оглядкой на текст 1928 года, заподозрить, что «чуждый» для читателя-инсайдера заменяет «еврейский».
Но можно ли поверить, чтобы Вахтангова оттолкнула еврейскость Шагала? Вахтангов со Станиславским взяли «Диббука» в работу еще в 1915 году, Вахтангов сам несколько раз перерабатывал пьесу, знал текст наизусть и по-русски, и на иврите. Первоначальная концепция постановки была гуманной и сочувственной, представляющей еврейскую духовность в самом лучшем свете. Надо думать, Шагала и пригласили именно из-за его еврейскости: знаменитый Шагал поставит фантастического «Диббука» в своем фантастическом Витебске: