, небезопасных для собеседника: но его не покидает трубка английского матроса, раскуриваемая с методичностью, повергающей в тихий ужас любителей чистого воздуха. Вот разве только эта одна черточка, выхватываемая мною из милого реального облика Замятина, станет когда-нибудь атрибутом его физического портрета»[362].
На этом фоне всяческих разногласий и накопившейся взаимной неприязни удивляет образ старого оратора, учителя и мудреца, римлянина Басса, в романе Замятина об Аттиле «Бич Божий»[363], описывающем Рим накануне вторжения гуннов. Портрет философа Басса, учителя логики, воплощающего рациональную мудрость умирающего старого мира в противовес новому, хаотичному, иррациональному и витальному миру варваров, воспроизводит памятную всем внешность Волынского. Басс показан через восприятие ученика, молодого византийского историка Приска:
«Приск заговорил о том, зачем он приехал сюда, он с жаром стал рассказывать о своей будущей книге – и вдруг остановился, почти испуганный тем, что он увидел на лице Басса. Это не была улыбка, его губы были неподвижны, но множество, десятки улыбок шевелились всюду на этом лице. Приглядевшись, Приск понял, что это было просто движение его бесчисленных морщин. <…> Морщины на лице Басса зашевелились, поползли, подкрадываясь…»
Здесь «Бич Божий» перекликается с романом Федина «Братья» (1927). Вот как тот описывал лицо своего персонажа – старика-профессора Арсения Арсеньевича Баха, как я показала[364], списанного с Волынского:
«Оно разбито у него продольными и поперечными морщинками на мельчайшие участочки. Ромбики, квадратики, прямоугольнички тонкой желтой кожи шевелятся на лице в сложнейшей машинной последовательности. От поджарых губ движение передается щекам, со щек наползает на виски, с висков проносится по лбу стремительною рябью и, растаяв на высокой лысине, точно обежав вокруг головы, снова появляется на губах…»[365]
Главной отличительной чертой Басса сделан незаурядный ораторский дар.
«<…> „Басс! Басс!“ Кругом хлопали, кричали, что Басс должен произнести речь. „О чем же?“ – спросил Басс. В своей чаше с вином он увидел жирную зеленую муху, вынул ее и сказал: „Хотите об этой мухе?“ Все захохотали. „Вы смеетесь напрасно: эта муха достойна уважения не менее, чем я – или чем вы, дорогие мои слушатели…“
Это была его обычная манера: он мог взять любой попавшийся ему на глаза предмет и логикой извлечь оттуда самые неожиданные выводы. Он мгновенно сделал из мухи совершеннейшее из божьих творений. Разве от мухи не рождаются черви, мудростью творца предназначенные для истребления падали? Разве сам он, Басс, и все присутствующие – это не великолепные, жирные черви, пожирающие останки Рима? Он не щадил никого, черви корчились от его беспощадных похвал, но они должны были смеяться, они смеялись.
Приск забыл, что минуту назад он ненавидел Басса. Сейчас он наслаждался игрой его морщин, его голосом, он любил чернильные пятна на его одежде…»
В этой связи немаловажно, что Волынский был блестящим оратором. Шагинян подчеркивала этот дар своего учителя, восхищавший современников и, по ее мнению, сопоставимый с ленинским. Она посвятила Волынскому рассказ об ораторе-мученике «Агитвагон». Его ораторский талант отмечен и в мемуарах – например, у Осипа Дымова в книге «Вспомнилось, захотелось рассказать»[366] – и в отражениях фигуры Волынского в беллетристике: ср., например, Кириллова в повести Гиппиус «Златоцвет», где Волынский изображен в виде строгого, но харизматичного критика теологического толка[367].
И наконец, Бассу дано то же специфическое умение так хвалить, что лучше бы он ругал, – и это его свойство вновь подтверждает наш вывод о Волынском как его прототипе:
«И они боялись его, как Бога, хотя он никогда не наказывал никого из них. Если он бывал кем-нибудь недоволен, он за обедом начинал говорить о нем. Басс не говорил ничего дурного, напротив – он хвалил. Тонкая сеть морщин на его лице шевелилась едва заметно, но пойманный в эту сеть не знал куда деваться, кругом хохотали, он сидел красный, весь исхлестанный смехом, он запоминал это на всю жизнь».
Кажется, даже предсмертный пессимизм Волынского отдается эхом в «Биче Божием»:
«Он повернулся лицом к Приску. Приск отступил на шаг: как, это – Басс? Да, это был Басс, его лысый огромный лоб, и на лице – та же сложная сеть морщин. Но вместо всегдашних улыбок по этим морщинам сейчас ползли вниз… слезы! Приск услышал, как Басс проглотил их, это было похоже на булькание брошенного в воду камня. „Басс, это – ты?“ – нелепо спросил Приск. „Да, это – я… – Басс взял отрезанный кусок сыра и внимательно разглядывал его. – Я, к сожалению, – человек. Ты, кажется, этого не думал?“
Он сел и опустил лоб на руку, в руке по-прежнему был кусок сыра. „Ничего, ничего не осталось, – сказал он совершенно спокойно. – Ни богов, ни Бога, ни отечества. Очень холодно. А у нее были теплые, живые губы, ее звали Юлия, она умерла… Моя жена умерла сегодня“. – „Как? У тебя была жена?“ – спросил Приск и покраснел, он вспомнил все, что говорил Басс о женщинах. Басс поднял голову, глаза у него были сухие, капли на лице как будто проступали через кожу изнутри. Он ударил кулаком по столу, кусок сыра сломался, в руке осталась только половина. „Она давно ушла от меня с низколобым кретином, цирковым атлетом, быком! Ты видел теперь, как я живу? Почему? Потому что все свои деньги я отдавал ей и ее любовнику, я содержал их обоих. Но зато хоть изредка она позволяла мне приходить к ней, а теперь…“. Он стал внимательно разглядывать корку сыра, которую все еще держал в руке, вдруг бросил ее на стол и вышел, захлопнув за собой дверь…
Когда он вернулся, то новый, неожиданный человек, который на мгновение мелькнул Приску, уже исчез: теперь это был прежний, беспощадно улыбающийся Басс. „Не правда ли – это было смешно?“ – сказал он».
Еще в 1922 году, публикуя «Четыре евангелия», Волынский был полон надежд, в том числе и религиозных. Однако два года спустя в предисловии к неизданному сборнику своих эссе «Гиперборейский гимн» (1923–1924) он уже утверждал, что вера в Бога в пореволюционной России исчезла полностью, с какой буквы его ни пиши. В 1923-м на него обрушились и личные, и профессиональные невзгоды. Его гражданская жена с 1916 или 1917 года, балерина Ольга Спесивцева, ушла от него к молодому, но важному советскому чиновнику, племяннику Урицкого и одному из руководителей Петрокоммуны Б. Г. Каплуну. В том же году против Волынского повели кампанию в советской прессе. К концу 1924-го его фактически вытеснили из журнала «Жизнь искусства» и вообще перестали печатать в периодике. Оставалось лишь отобрать у него балетный техникум и выгнать из дома, что и было сделано в следующем, 1925-м, году. В 1926-м он умер от болезни сердца.
Посмертно облик Волынского стал восприниматься иначе – он укрупнился. Теперь в его противостоянии современности можно было увидеть ту же героическую составляющую, что и в дерзком вызове, брошенном в 1890-е, когда он в одиночку дерзнул идти против течения. Теперь выяснилось, что он оказался пророком.
Но почему на сей раз Волынский изображается именно древнеримским философом, который противостоит варварам? Вообще-то эта привязка его к античности наметилась очень давно. Когда-то, в начале века, он занялся античными истоками театра, ища их в древних богослужебных ритуалах. А еще до того, в середине 1890-х, на страницах «Северного вестника» он отдавал решительное предпочтение Аполлону перед Дионисом в ницшевской дихотомии: как уже говорилось выше, Дионис соотносился с хаосом, дисгармонией, разрушительным началом, Аполлон же – с ладом, строем, созиданием. В 1909-м, с легкой руки Волынского, одной из важнейших установок для журнала «Аполлон» явилась как раз эта иерархия.
Отчасти сказался тут и полукомический импульс. В петербургских литературных кругах, с подачи Василия Розанова, своего рода «мемом» стал «римский нос» Волынского. Э. Голлербах писал:
«Общность некоторых устремлений связывала Розанова с А. Л. Волынским. Но по складу ума, по манере мышления они всегда были чужды друг другу. „Очень уж вы последовательны, – говорил Розанов Волынскому, – очень уж обтачиваете мысль. Вдобавок у вас римский нос, а мы, русские, любим нос «картофелькой» – вот – римский-то нос и мешает нашей близости“»[368].
Это широко известное – несомненно, от самого Волынского – высказывание Розанова во вполне юдофобском ключе уравнивает обладателя такого носа с рассудочным чужаком, которому не понять бесформенного, но душевного русского человека. Тем не менее Розанов, вошедший в 1890-е в круг Мережковских, поначалу, особенно в ранний период «Северного вестника», Волынскому действительно был во многом близок и приветствовал его «Русских критиков» (1896). Но позднее, укореняясь в своем антисемитизме, он отверг его «Достоевского» (1906) – да, собственно, и читать-то книгу не стал. «Римский нос» в процитированном высказывании ассоциируется уже с римским правом, рациональным мышлением, четкой аргументацией, вниманием к форме – то есть к тем основам западной цивилизации, которые у исторической России отсутствовали и все никак не могут укорениться в России современной, будучи якобы чужды отечественному характеру. По мнению патриотических консерваторов, она и не нуждается в подобных ценностях.
К 1920-м, однако, фигура Волынского стала по-настоящему и весьма прочно соотноситься с общеантичными темами. В августе 1919-го «Вестник литературы» опубликовал беседу анонимного интервьюера с Волынским о его текущих литературных занятиях: наряду со своей работой для издательства «Всемирная литература», где он отвечал за итальянскую литературу, тот рассказал о деле всей своей жизни, своем opus magnum. Это первое сообщение о нем в печати: