Безгрешное сладострастие речи — страница 54 из 69

«В течение вот уже целого ряда лет я пишу большой труд, под названием „Греческий театр“ – объемистое исследование, опирающееся на материалы античной литературы. Оно будет заключать в себе историю греческой пластики в сопоставлении с европейским классическим балетом. Труд этот мной теперь уже закончен. И его надо только отдать в печать. Замечу еще, что в моем исследовании впервые разработана история дифирамба, из которого родилась греческая трагедия. До сих пор в мировой литературе полного освещения этой темы не существовало, и мой труд ставит себе целью заполнить этот большой пробел.

Материалы для исследования о греческом театре я собирал в Афинах и в некоторых других городах Греции. Когда вслед за тем я приехал в Берлин и сообщил о добытых мною результатах известному специалисту по греческой филологии, профессору Виламовиц-Мёллендорфу[369], то он поощрил меня закончить работу и опубликовать ее как можно скорее. И вот, к сожалению, до сих пор мне не удалось это осуществить. Наши условия ставят прямо-таки непреодолимые препоны. Но все-таки я не теряю надежды»[370].

Действительно, в описях архивного фонда Волынского упоминаются никем не читаные машинописные «Материалы по греческому театру», а исследование о дифирамбе стало частью трактата «Гиперборейский гимн» (1923)[371], открывающего одноименный неопубликованный сборник статей 1924 года.

В 1918–1921 годах Волынский прочел в разных местах в Петрограде, в том числе в Доме искусств, несколько лекций об Аполлоне (текст одной из них, датированной 1921 годом, сохранился в его архиве), о генезисе театрального искусства, о дифирамбах и о Евангелиях. Быть может, Константина Вагинова, в те годы – студента-античника, поэта «Звучащей раковины», привлекли обширные интересы старого ученого? Мы не знаем, соприкасался ли он с ним в период Дома искусств, но вполне допустимо, что сама концепция «Монастыря господа нашего Аполлона» в ранней прозе – не что иное, как отпечаток общего влияния Волынского на молодежь. Ведь одна из анонимных критических статей о балетной школе Волынского, напечатанная в 1922 году в «Жизни искусства», так и называлась «Монастырь танца». Вагинов ухватил основное в учении Волынского – монотеистическое тождество христианского Логоса и греческого Аполлона, идею о жертвенной, теургической, развоплощающей, одухотворяющей природе искусства и о строгости божества, ведущего человека ввысь, к новым эволюционным формам.

Вместе с Яковом Львовичем Мовшезоном из романа «Перемена» Мариэтты Шагинян (1923) и Бахом из «Братьев» Федина (1927), вместе с Аковичем из романа «Сумасшедший корабль» Ольги Форш замятинский Басс стал в ряд персонажей десятилетия, за которыми отчетливо вырисовывался их удивительный прототип.

В любом случае у петроградских романистов, связанных с Домом искусств, возникает интуитивное представление о, возможно, ключевой роли духовной позиции Акима Волынского в общей картине переживания и осмысления «перемены». Их интригует разительно-драматическая несовместимость тщедушия и незначительности физического облика героя, его душевных слабостей – нетерпимости, эгоцентризма, приступов малодушия (подмеченных и Форш, и Фединым, и Чуковским, и Замятиным, и даже молодым Бабелем[372]) – и нездешней, древней духовной мощи, обитающей в этом человеке. Этот главный контраст расшифровывается как первохристианское мученичество (Шагинян), апостольство (Форш), (мнимое) пророчество/юродство (Федин). Чуковский в своих описаниях не устает дивиться то ничтожеству Волынского, то величию его духа.

Римский аватар мыслителя – учитель Басс – подсказан был и антисемитской шуточкой Розанова, и легендами о занятиях Волынского античными ритуалами, танцем и театром, а главное – значимостью духовной позиции этого мыслителя, верного себе и погибшего в противостоянии неумолимой современности.

«Египтяне перевоплощаются!» – Алексей Толстой и Андрей Белый – персонажи Волошина

История одной легенды

Юный Алексей Толстой, литературный дебютант в Петербурге, приятель и ученик Волошина и Гумилева по Парижу, в самом начале 1909-го был представлен Вячеславу Иванову. Этот, первый (или один из первых) его визит на «башню» ознаменован был грандиозным конфузом: речь зашла об антропософах, и Толстой что-то на эту тему «ляпнул», как он сам отчитался в письме Волошину от 8 января 1909 года:

«P. S. Алексей Михайлович ругает меня каждый день за оккультизм. И Вячеславу Ив. я такую штуку ляпнул, что тот рукой закрыл (sic! – Е. Т.), и чуть не упал под стол, и попало же мне от Алекс. Михайловича. Вещи мои Вячеславу Ив. очень понравились»[373].

Алексей Михайлович – это Ремизов (1877–1957), первый литературный наставник юного Толстого, с которым тот подружился в 1907 году в Петербурге. Скандальный визит Алексея Николаевича описан в воспоминаниях И. Эренбурга «Люди, годы, жизнь»: автор приводит рассказ о нем Максимилиана Волошина, который звучит как классический литературный анекдот:

«Волошин рассказал мне смешную историю, относящуюся к тому времени, когда Толстой пытался усвоить идеи и словарь символистов. В Берлине он встретил Андрея Белого, который что-то ему наговорил об антропософии. Белого вообще было трудно понять, а тем паче, когда он объяснял свою путаную веру. Вскоре после этого на „башне“ зашел разговор о Блаватской, о Штейнере[374]. Толстому захотелось показать, что он тоже не профан, и вдруг он выпалил: „Мне в Берлине говорили, будто теперь египтяне перевоплощаются…“ Все засмеялись, а Толстой похолодел от ужаса. Много лет спустя я спросил Алексея Николаевича, не выдумал ли Макс историю с египтянами. Толстой рассмеялся: „Я, понимаешь, сел в лужу…“»[375]

Это упоминание «лужи» удостоилось повышенного внимания несметного числа литераторов, творчески сополагавших ее с лужей, в которую сел Карабас Барабас. Никому, однако, не пришло в голову в этой истории усомниться, как усомнился когда-то недоверчивый Эренбург, что-то в ней заподозривший.

Когда Эренбург мог услышать этот волошинский рассказ? Скорее всего, в Париже – возможно, в 1913 году (когда Толстой там появился и он сам с ним познакомился) или в феврале 1916 года (когда Волошин много общался с Эренбургом и уговорил мецената и поэта М. О. Цетлина дать денег на эфемерное издательство «Зерна», напечатавшее первую книжку стихов Эренбурга «Стихи о канунах»).

Почему Эренбург заподозрил, что в волошинском рассказе что-то не так? Эренбург, лично знавший обоих и прекрасно информированный, в версию Волошина не поверил: Волошин в его мемуарах – это великолепный, но прежде всего ненадежный рассказчик. Эренбург перепроверил волошинский анекдот, спросив самого Толстого. Должно быть, это было в революционной Москве зимой 1917/18 года, когда они сдружились и часами дежурили вместе по ночам. Тогда Толстой рассмеялся, подтвердил рассказ в общем, но предпочел не углубляться. Поскольку в этой истории действительно кое-что неясно, мне захотелось вглядеться в нее попристальнее[376].

Первое, что бросается в глаза в волошинском рассказе, – это вопиющая фактическая недостоверность: Белый в 1908 году еще слыхом не слыхивал о Штейнере! Ознакомился он с идеями Штейнера через А. Р. Минцлову в 1909 году, а с самим Доктором – только в мае 1912 года. Но самое главное: осенью 1908-го Белый безвыездно жил в Москве! Толстого он увидел впервые на вечере того в «Обществе свободной эстетики» в ноябре 1908-го, ср.:

«Здесь Москва знакомилась с Алексеем Толстым, которого подчеркивал Брюсов как начинающего <…> поэта; Толстой читал больше стихи; он предстал романтически; продолговатое, худое еще, бледное, гипсовой маской лицо и – длинные, спадающие, старомодные кудри; застегнутый сюртук и – шарф, вместо галстука: Ленский! Держался со скромным надменством»[377].

Это написано через месяц после той берлинской якобы их встречи, которой, конечно, не было. Кто же тогда наговорил Толстому про антропософов?

Толстой с женой возвращался в Петербург из Парижа, где они провели бо́льшую часть 1908 года, где зимой – весной в компании Гумилева он делал первые литературные шаги, а с мая попал под руководство Волошина. По дороге домой в конце сентября или начале октября 1908-го они остановились в Берлине. По просьбе Волошина Толстой должен был найти в Берлине его жену – вернее, бывшую жену – Маргариту Сабашникову и что-то ей передать.

В то время Волошины расходились на фоне отношений Маргариты с Ивановым. Волошин и Сабашникова, сблизившиеся в Париже в 1905 году на почве общего увлечения антропософией под влиянием А. Р. Минцловой, поженились в 1906 году и поселились по приглашению Вячеслава Иванова на Башне. Но зимой 1907 года между Маргаритой и Ивановыми возник роман – своего рода тройственный союз; Волошин вернулся к себе в Крым, а отношения Сабашниковой с Ивановыми оборвались только летом 1907 года со внезапной смертью Лидии Зиновьевой-Аннибал от скарлатины. Минцлова воцарилась на Башне в качестве друга, советника и няньки овдовевшего Иванова и Маргариту к нему на место утешительницы не подпустила, надеясь занять его сама[378]. (Спустя несколько лет Сабашникова встретилась наконец с Ивановым, но их роман не имел продолжения – вскоре Иванов женился на своей падчерице Вере Шварсалон.) В 1907 же году Сабашникова вернулась ненадолго в Коктебель, но вновь покинула мужа, уехав с сестрой на зиму в Италию. На обратном пути в Петербург она опять попала к антропософам, еще глубже погрузилась в их штудии и осталась в Германии. На этот раз она попала под гипноз личности самого Штейнера и стала его ближайшей и преданной ученицей