Безгрешное сладострастие речи — страница 60 из 69

«…Громадный старый лебедь топорщился, бил крылом и вот, неуклюжий, как гусь, тяжко перевалился через борт; шлюпка закачалась, зеленые круги хлынули по черной маслянистой воде, переходящей в туман» (с. 79).

Первооткрывательница этого рассказа С. Польская[420] отметила родство мотива неуклюжей птицы с бодлеровским «Альбатросом», которого переводил Набоков в том же, 1924-м, году, когда написан был рассказ; здесь для нас важен сам позитивный перелом: птица нашла себе приют.

Вернувшись домой в слезах, героиня валится без чувств – у нее крупозное воспаление легких. В ее бреду развертываются главные мотивы – они же поворотные события сюжета.

Тема крашенья пасхальных яиц вводит в рассказ яркие цвета, связанные с памятью о России:

«Когда-то на Невском проспекте оборванцы продавали особого рода щипцы. Этими щипцами было так удобно захватить и вынуть яйцо из горячей темно-синей или оранжевой жидкости. Но были также и деревянные ложки; легко и плотно постукивали о толстое стекло стаканов, в которых пряно дымилась краска. Яйца потом сохли по кучкам – красные с красными, зеленые с зелеными. И еще иначе расцвечивали их: туго обертывали в тряпочки, подложив бумажку декалькомани, похожую на образцы обоев. И после варки, когда лакей приносил обратно из кухни громадную кастрюлю, так занятно было распутывать нитки, вынимать рябые, мраморные яйца из влажных, теплых тряпок; от них шел нежный пар, детский запашок» (с. 76).

Описание крашенья пасхальных яиц – это общее место эмигрантской литературной ностальгии. Ср. «Детство Никиты» Алексея Толстого (1920–1922): «Аркадий Иванович и Никита красили их наваром из луковой кожуры – получались яйца желтые, заворачивали в бумажки и опускали в кипяток с уксусом – яйца пестренькие, красили лаком „жук“, золотили и серебрили»[421].

Жозефину сопровождают многочисленные указания на черноту: это и траурные брови, и купленная ею черная кисточка, черный ободок ее пенсне, ее зонтик, «как черная трость», черные часы, черная маслянистая вода озера, мимо которого она проходит. В бреду Жозефины разыгрывается некий маленький сюжет, подготавливающий воскрешение героини, тонущей в черноте, в физическом и психологическом негативе. Память о пасхальном Петербурге, каким его вспоминает Жозефина, полном весеннего шума, пасхального звона, широты, стройности, веселья и цвета – красного, оранжевого, синего, – начинает вытеснять мотивы черноты: «В голове путались шелесты, чмоканье деревьев, черные тучи и воспоминанья пасхальные – горы разноцветных яиц, смуглый блеск Исакия…» «Смуглый» здесь – самоцитата; в стихотворении 1922 года «Весна» Набоков писал: «Лазурь торжественная ночи текла над городом, и там, как чудо, плавал купол смуглый, и гул тяжелый, гул округлый всходил к пасхальным высотам!»[422]

Сам бред оркестрован как благовест: «бурный, могучий, как колокольное дыхание»; «бухали колокола»; «и снова взволнованный гул счастья обдавал душу». Сюда же вплетается тема катанья яиц – пасхальной забавы детей и молодежи: «Горы разноцветных яиц рассыпались с круглым чоканьем <…> яйца взбегали, скатывались по блестящим дощечкам, стукались, трескалась скорлупа» (с. 80).

Тем временем в состоянии Жозефины происходит перемена: «…не то солнце, не то баран из сливочного масла, с золотыми рогами, ввалился через окно и стал расти, жаркой желтизной заполнил всю комнату» (там же). Это победа заглянувшего в комнату весеннего солнца над холодом и дождем – а может быть, и пик температуры тела, знаменующий кризис.

На Пасху в старой России часто изготавливали барашка из сливочного масла как символ жертвенного агнца. Ср. реальный комментарий Надежды Тэффи в фельетоне «Пасхальные советы молодым хозяйкам»:

«Это изящное произведение искусства делается очень просто: вы велите кухарке накрутить между ладонями продолговатый катыш из масла. Это туловище барашка. Сверху нужно пришлепнуть маленький круглый катыш с двумя изюминами – это голова. Затем пусть кухарка поскребет всю эту штуку ногтями вкруг, чтобы баран вышел кудрявый. К голове прикрепите веточку петрушки или укропу, будто баран утоляет свой аппетит, а если вас затошнит, то уйдите прочь из кухни, чтоб кухарка не видела вашего малодушия»[423].

Жозефине видится отец ее бывшей петербургской подопечной девочки Элен, он приносит русскую газету с неизвестной (потому что Жозефина не знает русских букв), но дивной Вестью. Сама идея вести, благой, но неизвестной, ближе всего ассоциируется со стихотворением Марины Цветаевой о Благовещении: «Необычайная она! Сверх сил!» (1921) – тут тоже Весть и так же неясно, в чем она состоит, потому что ангел – забыл:

Необычайная она! Сверх сил!

Не обвиняй меня пока! Забыл![424]

Но что означает для героини рассказа Набокова эта неведомая весть? Выздоровление или избавление от унылой участи в смерти? Это пик саспенса. Он длится, все не разрешается: «И потом опять запестрели бредовые сны, катилось ландо по набережной <…> и широко сияла Нева…» (там же).

В горячке Жозефина переживает кризис. В бреду обиженную старуху, напрасно мечтавшую похристосоваться со своими русскими знакомыми, целует не кто иной, как Медный всадник: то есть ее исцеляет сама память о великолепии, открытости и щедрости былого Петербурга.

«…И Царь Петр вдруг спрыгнул с медного коня, разом опустившего оба копыта, и подошел к Жозефине с улыбкой на бурном, зеленом лице, обнял ее, поцеловал в одну щеку, в другую, и губы были нежные, теплые, и, когда в третий раз он коснулся ее щеки, она со стоном счастия забилась, раскинула руки – и вдруг затихла» (с. 80–81).

Опять саспенс: читатель может предположить, что героиня рассказа затихла и умерла. Ведь прикосновение Медного всадника, как любой контакт с мертвецом или статуей, по литературной традиции, должно быть смертоносно. Медный Петр оживал у Пушкина и мстительно гнался за Евгением; позднее, в «Петербурге» Андрея Белого, медный Петр сидел в кабаке на Васильевском острове, а выйдя, вербовал героя в убийцы – «губил без возврата».

Но Набоков развертывает ряд литературных аллюзий, указывающих в другом направлении. Во-первых, он сравнивает зад кучера с гигантской тыквой: мотив, намекающий на преображение кучера, кареты и лошадей Золушки из сказки Перро. Тогда это совершенно другой поцелуй, тогда героиня – Золушка, а Медный всадник исполняет роль принца. Золушке, как известно, предстоит метаморфоза.

В общей ностальгической перспективе юного Набокова и медный царь оказывается благодушен и щедр. Он троекратно, по пасхальному обычаю, целует героиню. В подобной кульминации своего рассказа Набоков отклоняет романтическую и неоромантическую традиции в целом – Мериме с Венерой Ильской, Пушкина с Каменным гостем и ужасным Всадником с его тяжелозвонким скаканьем, и Белого, чей Всадник преследует несчастного безумца, толкая его на убийство. У юного автора ожившая статуя Всадника ничего плохого не делает, а героиню его поцелуй излечивает.

Следует символическая сцена пробуждения весны и выздоровления героини, когда холодный губительный дождь ослабевает и капли стекают по листьям – с замедленными крупными планами в пастернаковском вкусе. И тут Жозефина видит лежащую на полу – то есть поверженную – свою соседку:

«…На полу ничком лежала старушка в черном платке, серебристые подстриженные волосы сердито тряслись, она ерзала, совала руку под шкаф, куда закатился клубок шерсти. Черная нить ползла из-под шкафа к стулу, где остались спицы и недовязанный чулок» (с. 81).

Жозефина начинает смеяться. Она, наконец, избавлена от гувернантской инерции мрачности, обиженности, слез по любому поводу. Это и есть итог рассказа – героиня исцелена не только от простуды, но и от обиды.

Мы видим, что чернота становится признаком м-ль Финар – как бы перетекает на нее. Черная старуха с клубком черной шерсти – явно Парка. Клубок ее затерялся под шкафом – и это прекрасно: Жозефина получила добавочный шанс – возможно, не только телесного, но и духовного выздоровления.

Зато двойное, настойчивое уподобление м-ль Финар мухе, на мой взгляд, имеет объяснение, весьма прозрачное и вовсе не символическое. Этот образ, скорее всего, восходит к скандальным воспоминаниям гувернантки детей Л. Н. Толстого, швейцарки (или немки) Анны Сейрон. В Ясной Поляне она жила с 1882-го по 1888 год, обучая французскому языку детей и помогая родителям с переводами на немецкий. В 1895 году она опубликовала по-немецки свои воспоминания о доме Толстых. В том же году они были переведены на русский. Толстой писал, что книга Сейрон «кишит ошибками», отзывался о ней как «о клеветах и глупостях»[425]. Отставная гувернантка подчеркивала безалаберность толстовского быта и развал семьи (с 1882 года Толстой переживал религиозный кризис, что не могло не сказаться на отношениях в семье). Именно Сейрон сделала своим лейтмотивом тему мухи: «Я – муха. Муху никто не замечает»[426] – и она видит то, чего не видят другие. Тема вечно обиженной, незаметной, любопытной, недоброжелательной гувернантки в сочетании с лейтмотивом «мухи», то есть с указанием на Сейрон, выставившую напоказ в своей книге неустройство быта Толстых, обозначает как бы крайний случай неприятной гувернантки. Видимо, м-ль Финар явно списана с бывшей гувернантки Елены Ивановны, м-ль Голе, которая доживала в семье Набоковых на покое, а после возвращения в Лозанну жила с м-ль Миотон. Набоков вспоминает ее ужасный характер.

Пасхальный, то есть, по определению, трогательный рассказ (неважно, с хеппи-эндом или без него) «Пасхальный дождь» остался погребенным в берлинском еженедельнике «Эхо России» и при жизни автора не перепечатывался: видно, роман Жозефины с Медным всадником вскоре показался автору несуразным. Хеппи-энд тоже был чересчур уж умилительным.