Безгрешное сладострастие речи — страница 65 из 69

в 1936 году[458]. Впрочем, правильнее было бы перевести «Туземцы» – ведь в оригинале используется множественное число: «A health to the Native-born! // They change their skies above them»; речь идет об англичанах, рожденных и выросших в колониях, – как и сам Киплинг, появившийся на свет в Индии. Самое точное название предложил В. Бетаки: «Уроженцы колоний».

Александр Жолковский перечислил четыре формальных черты, совпадающих у Вяземского и Мандельштама: это выбор перволичной формы, совпадение начала тоста с началом стихотворения, формула тоста («пить за»), и размер – трехстопный амфибрахий.

Стихотворение Киплинга – это развернутый заздравный тост, тоже провозглашаемый от первого лица (здесь во множественном числе). Киплинговский текст открывается здравицей королеве – по традиционному порядку первой. Все стихотворение пронизано повтором формульного Drink to (пить за): «We’ve drunk to the Queen – (God bless her! – ), в русском переводе: «Всевышний, храни королеву!» Далее на протяжении всего стихотворения формула более десяти раз повторяется как «To (за)» в анафоре:

To the men of the Four New Nations (За Четыре новых народа),

And the Islands of the Sea – (За отмели дальних морей),

To the last least lump of coral (За самый последний… риф) <…>

To the hush of the breathless morning / On the thin, tin, crackling roofs

(За утро на кровлях железных, / Звенящих от наших шагов),

To the haze of the burned back-ranges / And the dust of the shoeless hoofs…

(За крик неподкованных мулов, / За едкую гарь очагов)».

Размер киплинговского стихотворения – трехстопный дольник, в котором варьируют все стопы (в стопе три, два и один слог, подвижное ударение, разнообразие комбинаций стоп в строке), с амфибрахием он никогда полностью не совпадает, но часто звучит, как амфибрахий, к концу нечетных строк, где трехстопность плюс женская рифма создают амфибрахическую стопу: ср. «To the hush / of the breath / less morning». Надо напомнить, что в английской поэзии Киплинг был замечательным новатором, и его свободно варьирующие дольники, близкие к народной поэзии, не только позволили ввести в стих современную разговорную речь, но и придали ему необычайное богатство звучания.

Главной тональностью «Астр» был вызов: Н. Я. Мандельштам называла это стихотворение «дразнилкой». По мнению Жолковского, «Астры», как и прототекст Вяземского, – это своего рода «криптограмма верности <…> друзьям и общему поэтическому прошлому»[459]. И в стихотворении Киплинга, особенно на взгляд из советского контекста, различим вызов: «Туземец», воспевающий всемирную солидарность скромных строителей империи, мог показаться наиболее политически вызывающим и наименее пригодным для публикации из всех киплинговских стихотворений. В любом случае оно не было опубликовано в русском переводе в 1922 году в разгар нэпа, в момент наибольшей литературной свободы. Можно уверенно сказать, что в 1931 году «Туземец» звучал, на советский слух, еще неприемлемее, поскольку утверждал имперские ценности главного противника России – Британии, противостояние с которой обострилось в конце 1920-х (так называемый «ультиматум Керзона»).

Первая и лучшая переводчица Киплинга Ада Оношкович-Яцына[460] получила толстый том стихотворений этого поэта в августе 1921 года – от кого, в дневнике не говорится, но, вероятно, от Чуковского, главного петроградского англофила. Это мог быть том «Inclusive Verse» (1919), в который входило и стихотворение «The Native-Born». Весь следующий год Оношкович-Яцына над ним работала, и в 1922-м вышла книжка из двадцати двух «Избранных стихотворений» Киплинга в ее переводах.

Тетради дневников Яцыны за этот период уничтожены. Причины тому могут быть как политические, так и личные: с весны 1920 года развертывался страстный роман между нею, двадцатидвухлетней девушкой и начинающей переводчицей, и ее мэтром по Литературной студии Дома искусств Михаилом Леонидовичем Лозинским, зрелым поэтом и семейным человеком. Ради этой любви Яцына осталась в Петрограде, когда эмигрировала ее семья[461]. Григорий Кружков объясняет блистательность ее переводов Киплинга именно тем, что они создавались в сотрудничестве с Лозинским – она ведь сама пишет в дневнике, что тот их правил[462].

«Туземца» нет ни в составе двадцати двух переводов Ады Оношкович-Яцыны[463], напечатанных в ее книжечке 1922 года, ни в ее переиздании – в сборнике 1936 года, вышедшем после ее смерти в 1935-м (от неудачной операции). Можно объяснить это отсутствие в сборнике 1922 года демонстративно «империалистическим» пафосом стихотворения. Но что и в 1936-м этот гипотетический перевод не всплыл, и бриковский оставался (до недавнего времени) единственным, видимо, означает, что Яцына этого стихотворения не переводила вообще.

Так как же могло киплинговское стихотворение быть известно Мандельштаму к 1931 году? Английского он не знал, Киплинга читал в переводах, дважды упомянул «Книгу джунглей» (1893–1894; русские переводы – с начала 1900-х): в его «Кассандре» конца 1917 года человек (А. Ф. Керенский, которому эти стихи посвящены) «Волков горящими пугает головнями – Свобода, Равенство, Закон»[464]. Г. Кружков увидел тут сходство с той сценой «Книги джунглей», где Маугли спасает старого вожака Акелу от смерти: «Маугли опустил сухую ветвь в огонь, и ее мелкие веточки с треском загорелись. Стоя посреди дрожащих волков, он крутил над своей головой пылающий сук». В 1934 году в очерке «Сухуми» Мандельштам снова вспоминает о «Книге джунглей»: «Боюсь, еще не родился добрый медведь Балу, который обучит меня, как мальчика из джунглей Киплинга, прекрасному языку „апсны“»[465].

Итак, Мандельштам стихотворения «The Native-Born» знать не мог. И тем не менее можно допустить, что оно могло быть известно в ленинградском литературном кругу в какой-то русской версии, в чьем-нибудь другом переводе или пересказе на русский, или, по старой традиции, во французском переводе, полезном для русских переводчиков, до середины XX века знавших французский, как правило, лучше английского. Известно именно потому, что было заведомо самым «одиозным».

Надо учитывать, что после Первой мировой войны Киплинг стал у русского читателя любимейшим поэтом, а в 1920-е русские стихотворцы состязались в его переводах. Многие пропитались его духом, подражали ему, как В. Луговской. В Ленинграде увлекались Киплингом Николай Тихонов, Мих. Фроман, Е. Г. Полонская и другие. Когда составлялся сборник Стенича, собиравшийся много лет, но вышедший только после смерти Киплинга в январе 1936-го, за каждое стихотворение соперничали несколько поэтов. Сам Стенич давно переводил прозу Киплинга – уже в 1930 году вышли его переводы киплинговских рассказов «Отважные мореплаватели»; очевидно, работа над представительным сборником стихов Киплинга шла параллельно, с конца 1920-х. Стенич, один из самых образованных ленинградских[466] литераторов, экстравагантно одевался, увлекался джазовой музыкой, бесстрашно говорил, что думал, и славился своим убийственным остроумием[467]. Сама инициатива перевода «Туземца», вероятно, принадлежала ему: отсутствие этой программной вещи в итоговом посмертном сборнике поэта выглядело бы явным пробелом – образ «певца империализма», нарисованный в предисловии Миллер-Будницкой, надо было подкрепить фактами. Так что гипотетически Мандельштаму проще всего было узнать эти стихи через посредство Стенича, с которым он дружил и который считал его гением.

Это возможно: в 1924–1927 годах Мандельштамы жили в Ленинграде и Царском Селе. В 1928-м Осип Эмильевич уехал из Ленинграда, где шел скандал вокруг переводов де Костера, в Москву, получил работу в «Московском комсомольце» и начал снимать жилье. Отсюда в марте 1930-го он был командирован в Армению и провел там семь месяцев – до сентября 1930-го. На обратном пути поэт посетил Грузию, задержался в Москве, безуспешно пытаясь найти жилье и работу, и только в ноябре 1930 года вернулся в свой город, поселившись у брата, на 8-й линии Васильевского острова. Той осенью он вновь обратился к поэзии (подборки в журналах: Новый мир. 1931. № 3; 1932. № 4, 6; Звезда. 1931. № 4)[468]. О трагическом самоощущении поэта в то время свидетельствуют такие его стихи, как «Я вернулся в свой город…» – именно таким был фон «дразнилки». Тогда-то он и мог узнать про готовящееся издание переводов Киплинга.

Как бы то ни было, «Туземец» идеально подходит на роль своего рода смыслового «прообраза» мандельштамовского тоста. Мандельштам ухватил «самую суть» киплинговского стихотворения, дающего перечень слабо связанных друг с другом, неожиданных, прихотливых «маленьких вещей», которые в совокупности, однако, охватывают «все мирозданье». У Мандельштама это уютное мирозданье цивилизованного европейца – от Петербурга до Парижа, Швейцарии, Савойи, Англии и лишь оттуда до «дальних колоний».

У Киплинга этот прием «обнажается» прямо и внятно: «Let a fellow sing o’ the little things he cares about» («Так славьте же вещи, которыми мы дорожим»). В переводе не сказано, однако, что это именно «маленькие вещи», которые ввиду самой своей хрупкости и необязательности столько значат для памяти чувств. У Киплинга сюда подключается целая цепь метонимий, охватывающих впечатления индийского детства и первого дома: «За утро на кровлях железных, Звенящих от наших шагов, За крик неподкованных мулов, За едкую гарь очагов». Кроме этих «маленьких вещей», Киплинг приводит метонимические приметы самых разных краев, входящих в империю. Вот Южная Африка, где Киплинг подолгу жил: «To the home of the floods and thunder, / To her pale dry healing blue – / To the lift of the great Cape combers, / And the smell of the baked Karroo» («За родину ливней и грома, За ту, чья целебна лазурь, И запах сухих плоскогорий, И волны у мыса Бурь!»); вот Англия: «За тихую славу аббатства (Без этого нет англичан!)», то есть Вестминстерского аббатства, где погребена сама английская история. Есть даже целая строфа, где стереотипная формула «овцы на тысяче холмов» обозначает Новую Зеландию. Переводчик, однако, сделал овец «буйволами в тысяче ча