Лишняя, плохая мысль: линии на пальцах ног – они тоже уникальны, как на пальцах рук? Не оставляет ли он опознаваемые следы?
И другая, хуже: что, если подлюга додумается захватить фонарь или вообще всегда ездит с фонарем?
И другая, еще хуже: подлюга почти наверняка всегда ездит с фонарем на случай поломки в темное время.
И другая мысль была доступна Андреасу, еще хуже той: что Аннагрет будет рядом с подлюгой и может использовать свое тело, изобразить пылкую страсть, чтобы помешать ему зажечь фонарь, – но он твердо решил про это не думать, даже ради смягчения вновь напавшей на него жуткой тревоги, ведь тогда придется признать очевидный факт: она, должно быть, уже использовала свое тело, уже изобразила пылкую страсть, чтобы выманить подлюгу сюда. У Андреаса не было сил представить себе будущее убийство иначе, как полностью изъяв из него Аннагрет. Стоило ему ее туда впустить – стоило позволить себе признать, что она использовала-таки свое тело ради этого убийства, – как человеком, которого он хотел убить, становился уже не ее отчим, а он сам. За то, что втянул ее в такое; за то, что осквернил ее, осуществляя свой план. Раз ты решился убить отчима за то, что он ее осквернил, отсюда логически вытекает, что за это же следует убить и себя самого. Чем-то надо было отогнать эту плохую мысль, и он отгонял ее мыслью, что отчим, даже если при нем будет фонарь, проволоку все равно не заметит.
Кто-то, возможно доктор Гнель, говорил ему, что любой суицид – подмена некоего убийства, которое самоубийца способен совершить лишь символически; каждое самоубийство – несостоявшееся убийство. Андреас готов был благодарить Аннагрет абсолютно за все, но сейчас благодарность была конкретной: она доставляет ему того, кого стоит убить. Он представлял себе, как выйдет из этого очищенным и смиренным, освобожденным наконец от грязи, как поставит точку в скверной повести, частью которой была эта дача на озере. Даже если он попадет в тюрьму, он в прямом смысле будет обязан Аннагрет жизнью.
Так, но где же его собственный фонарь?
В карманах нет. Он мог оставить его где угодно, хотя ронять точно не ронял. Без него не разглядеть циферблат, а не разглядев циферблат, не понять, есть ли время надеть ботинки и вернуться на задний двор искать фонарь, чтобы понять, было ли у него на самом деле время его искать. Вдруг возникло чувство, что мироздание, его логика, терпит крах.
В кухне над плитой имелась, однако, слабенькая лампочка. Зажечь на секунду и посмотреть на часы? Слишком изощренный ум у него был для убийцы, слишком богатое воображение. Никаких разумных оснований для боязни включить этот свет он не видел, но одно из свойств изощренного ума – понимание собственной ограниченности, понимание, что все предусмотреть невозможно. Глупость принимает себя за ум, а ум сознает собственную глупость. Интересный парадокс. Но на вопрос, включить свет или нет, он ответа не дает.
А почему, собственно, так важно посмотреть на часы? Он не знал почему. К вопросу об уме и его ограниченности. Он прислонил лопату к задней двери и сел, скрестив ноги, на коврик у порога. Потом забеспокоился, как бы лопата не упала. Потянулся поправить ее такой неверной рукой, что она и правда упала. Грохот – катастрофический. Он вскочил на ноги и включил свет над плитой – на мгновение, чтобы проверить время. Оставалось еще по меньшей мере полчаса, а то и сорок пять минут.
Он опять сел на коврик и впал в состояние, очень похожее на гриппозный сон, но только он отчетливо сознавал, что спит. Словно ты умер, но так и не отмучился. И, может быть, верно обратное тому, что ему говорили, может быть, каждое убийство – несостоявшееся самоубийство: ведь он чувствовал, помимо всепроникающей жалости к своему измученному “я”, что для того-то и должен довести дело до конца, для того-то и должен убить, чтобы самому избавиться от страданий. Не ему предстояло умереть, но в каком-то смысле и ему, потому что облегчение, которое последует за убийством, обещало быть глубоким и окончательным, похожим на смерть.
Без явной причины он вдруг очнулся от своего сна, и сразу пришла холодная ясность. Услышал он что-то? Сейчас ничего не было, никаких звуков, кроме легкого дождя. Времени, ему показалось, прошло очень много. Он встал и взялся за рукоять лопаты. Еще одна плохая мысль пришла ему в голову: как тщательно он все ни продумывал, как ни тревожился, он почему-то не принял во внимание вариант, что Аннагрет с отчимом просто не явятся; он был одержим мелочами, а тут огромное слепое пятно, ведь скоро выходные, могут приехать родители, и не исключено, что ему предстоит закапывать пустую могилу… И тут он услышал негромкий голос за кухонным окном.
Девичий голос. Аннагрет.
Где же мотоцикл? Как он мог его не услышать? Или они пешком подошли? Мотоцикл чрезвычайно важен.
Мужской голос, погромче. Они обходят дом. Все совершалось очень быстро. Его так затрясло, что он едва не упал. За дверную ручку, боясь издать звук, он не решался взяться.
– Ключ на крючке, – услышал он голос Аннагрет.
Ее шаги на ступеньках. А потом – грохот, сотрясение, громкий возглас.
Он схватился за ручку, повернул сначала не туда, потом правильно. Выбегая, подумал, что забыл лопату, но нет, не забыл. Она была у него в руках, и он с размаху опустил лезвие выпуклой стороной на темную фигуру. Тело рухнуло на ступеньки. Готово: он убийца.
Помедлив, чтобы увидеть, где голова, он занес лопату и ударил так, что услышал, как треснул череп. Все пока шло в полном соответствии с планом. Где-то слева Аннагрет издавала самый неприятный звук, какой ему доводилось слышать: стон-причитание-отрыжка-удушье, все вместе. Не глядя в ее сторону, он протиснулся рядом с телом, бросил лопату, за ноги стащил тело с крыльца. Голова была теперь свернута набок. Он взял лопату и для верности со всей силы ударил еще раз, метя в висок. Аннагрет, услышав, как опять треснул череп, испустила ужасный крик.
– Кончено, – сказал он, тяжело дыша. – Больше этого не будет.
Он смутно видел, как она перемещается по крыльцу, подходит к перилам. Потом – странно детские, почти трогательные звуки рвоты. Сам он не чувствовал дурноты. Скорее как после оргазма; огромная усталость и еще бóльшая печаль. Тошнить его не тошнило, но он заплакал – сам стал издавать детские звуки. Уронил лопату, рухнул на колени, зарыдал. Голова была свободна от мыслей, но не от печали.
Дождик был такой мелкий, что почти туман, а не дождь. Когда он выплакался досуха, он ощутил такую усталость, что первой мыслью было: надо пойти с Аннагрет в полицию и сдаться. Он не чувствовал в себе сил сделать то, что еще надо было сделать. Убийство не принесло никакого облегчения – на что он рассчитывал? Облегчение придет в полиции, когда он сдастся.
Аннагрет, пока он плакал, вела себя тихо, но теперь спустилась с крыльца, присела рядом. От прикосновения ее руки к плечу он снова заплакал.
– Тс-с, тс-с, – шепнула она.
Она прильнула лицом к его мокрой щеке. Гладкая кожа, милосердие теплой близости; усталость мигом испарилась.
– От меня, наверно, рвотой пахнет, – сказала она.
– Нет.
– Он мертвый?
– Должно быть.
– Какой-то кошмарный сон. Вот прямо сейчас. До этого не было так плохо. А сейчас совсем…
– Знаю.
Она заплакала – без голоса, одно пыхтение, и он обнял ее. Он чувствовал, как она содрогается всем телом: уходило напряжение. Оно, похоже, было у нее невероятным, и он, как ни сочувствовал ей, ничем тут помочь не мог, мог только крепко ее держать, пока длились содрогания. Когда они наконец прошли, она утерла нос рукавом и прижалась лицом к его лицу. Приоткрыла губы, коснувшиеся его щеки: что-то похожее на поцелуй. Они были сообщниками, и самое естественное было бы войти в дом и скрепить сообщничество, и вот как он уверился, что его любовь к ней чиста, безгрешна: он отстранился и встал.
– Я тебе не нравлюсь? – шепнула она.
– Вообще-то я люблю тебя.
– Я хочу прийти повидаться. Плевать, если нас схватят.
– Я тоже хочу тебя видеть. Но нельзя. Опасно. Еще долго придется ждать.
В темноте, у его ног, она как-то вся осела.
– Значит, я совсем одна.
– Ты можешь думать о том, как я думаю о тебе, потому что так оно и будет, когда бы ты ни подумала обо мне.
Она негромко фыркнула – не исключено, что с удовлетворением.
– Я тебя почти не знаю.
– По крайней мере, ты видишь, что убивать людей мне в новинку.
– Это ужасно, – сказала она, – но я, наверно, должна тебя поблагодарить. Спасибо тебе, что убил его. – И опять этот словно бы удовлетворенный звук. – Вот слышу себя и еще сильней убеждаюсь, что это я плохая. Сначала сделала так, чтобы он меня захотел, а потом подбила тебя вот на это.
Андреас понимал, что время уходит.
– Где мотоцикл?
Она не ответила.
– Мотоцикл здесь?
– Нет. – Она глубоко вздохнула. – После ужина он занялся ремонтом. Когда я подошла, он еще не собрал машину: сказал, нужна какая-то деталь. Предложил съездить в другой день.
Не так уж он пылал страстью, подумал Андреас.
– Я подумала, может, он что-то заподозрил, – продолжила она. – Не знала, как быть, но сказала, что очень хочу именно сегодня.
Андреас опять запретил себе думать, какими средствами она выманила сюда отчима.
– Так что мы поехали на электричке, – сказала она.
– Нехорошо.
– Прости!
– Нет, ты правильно поступила, но это усложняет дело.
– Мы сидели не вместе: я сказала, так будет безопаснее.
Скоро другие пассажиры увидят в газетах, а то и по телевизору фото пропавшего мужчины. Весь план держался на мотоцикле. Но Андреас не мог допустить, чтобы она пала духом.
– Ты очень умная, – сказал он. – Ты все сделала правильно. Боюсь только, ты даже на самой ранней электричке не успеешь попасть домой вовремя.
– Мама, как приходит с работы, сразу ложится. А дверь в свою комнату я оставила закрытой.
– Ты подумала об этом.
– На всякий случай.