Безгрешность — страница 78 из 126

– В какой день это случилось?

– На Филиппинах – девятнадцатого июня. В Денвере еще было восемнадцатое.

– Как странно, – сказала Анабел притихшим голосом. – Моя мать погибла в тот же день. Мы осиротели одновременно.

Мне почему-то кажется теперь важным, что все-таки не в тот же день: ее мать утонула девятнадцатого. До того вечернего разговора я не был суеверен и совпадениям значения не придавал. Против них мой отец вел личную войну; у него имелось для учеников дежурное шутливое рассуждение, которое он иногда повторял и дома: “научное доказательство” того, что использование жевательной резинки “Джуси фрут” делает человека блондином. Но когда Анабел после полутора часов, в течение которых мой мир был уменьшен до размеров ее голоса у меня в ухе, произнесла эти слова – и опять-таки мне представляется важным, что наш первый настоящий разговор был по телефону, дистиллирующему человека, превращающему его в слова, которые идут тебе прямо в мозг, – я содрогнулся, словно почувствовал руку судьбы. Разве могло это совпадение не иметь значения? Интересная особа, которая совсем недавно – и шести часов не прошло – обозвала меня козлом, полтора часа ведет со мной своим милым голосом откровенную, доверительную беседу. Это было невероятно, казалось чудом. И после содрогания у меня возникла эрекция.

– И что, по-вашему, это означает? – спросила Анабел.

– Не знаю. Наверно, ничего. Мой отец сказал бы – ничего. Хотя…

– Очень странно, – сказала она. – Я даже не собиралась к вам в редакцию сегодня. Я возвращалась из Фонда Барнса[73] – это особая история, почему-то кое-кому до сих пор кажется, что на Ренуара-отца стоит смотреть, но есть у нас один такой в школе Тайлер, я имею несчастье ходить в этом году на его занятия, потому что не ходила на них в прошлом году вместе со всеми. Думала, могут сделать для меня исключение, но явно никто сейчас не настроен делать для меня никаких исключений. В общем, стояла на перроне на Тридцатой улице и так была расстроена из-за того, как вы со мной обошлись, что пропустила поезд. И восприняла это как знак, что должна вас найти. Из-за пропущенного поезда. Раньше я никогда не впадала в такую задумчивость, чтобы дать поезду уехать.

– Да, в этом видится какой-то знак, – сказал я, побуждаемый эрекцией.

– Кто вы такой? – спросила она. – Почему так случилось?

В том состоянии, в какое меня привел ее голос, я не счел эти вопросы глупыми; их серьезность заворожила меня.

– Я американец, уроженец Денвера, – сказал я. И напыщенно добавил: – Сол Беллоу[74].

– Разве Сол Беллоу из Денвера?

– Нет, из Чикаго. Вы спросили меня, кто я такой.

– Я не спрашивала, кто такой Сол Беллоу.

– Он получил Пулитцеровскую премию, – сказал я, – и я тоже хочу ее получить.

Я хотел выглядеть хоть сколько-нибудь интересным в ее глазах, но вместо этого сам себе показался идиотом.

– Хотите стать писателем? – спросила Анабел.

– Журналистом.

– Значит, мне не надо беспокоиться, что вы возьмете мою историю и вставите в роман.

– Такого не случится.

– Это моя история. Мой материал. То, откуда идет мое искусство.

– Само собой.

– Но журналисты зарабатывают тем, что обманывают доверие людей. Ваш репортеришка предал меня, обманул мое доверие. Я подумала, его интересует то, что я пытаюсь выразить.

– Журналисты бывают разные.

– Я сейчас стараюсь понять, не положить ли немедленно трубку. Не дурные ли это знаки. Предательство и смерть – ведь это дурные знаки, правда же? Я думаю, мне надо кончить этот разговор. Я не забыла, что вы сделали мне больно.

Но положить трубку она, конечно, никак не могла.

– Анабел, прошу вас, – сказал я. Я впервые произнес ее имя. – Я хочу еще раз с вами увидеться.

И я увиделся с ней – но вначале побывал у Люси, пил у нее шиповниковый чай и ел какой-то яблочный пудинг на овсяной муке. У Люси было слишком тепло и попахивало тем самым – в общем, кроликом и крольчихой.

– Ты не должен переживать из-за статьи, – сказала она мне. – Я только для того тебе позвонила, чтобы предостеречь о праведном торнадо, которое на тебя шло. Анабел надо почитать Ницше и преодолеть эту свою зацикленность на добре и зле. Из философов она говорит только о Кьеркегоре. Можешь вообразить секс с Кьеркегором? Он все время будет спрашивать: могу я это? могу я то? ты мне разрешаешь?

– А я все-таки переживаю.

– Она мне вчера звонила насчет тебя. Судя по всему, у вас с ней был марафонский разговор. – Люси положила себе еще пудинга. Она не была толстой, но десерты сказывались на ее лице и бедрах. – Спросила меня, можно ли назвать тебя по-настоящему Хорошим, с заглавной буквы, и я истолковала это так, что она хочет с тобой трахаться. Тебе, безусловно, нужно с кем-нибудь трахаться, но я не уверена, что именно с ней. Я знаю, о чем говорю. В выпускном классе в Чоут я сама была от нее без ума. Все учителя были от нее в восторге, и у нее постоянно имелись деньги и жутко крепкая марихуана – ее тогда начали выращивать на гидропонике. У нее были трудности с общением, но под кайфом они пропадали. На вечеринках она обкуривалась капитально, даже страшно за нее становилось, потом занималась с кем-нибудь сексом, но в шесть утра вставала и писала работы университетского уровня. Я тоже хотела с ней спать, но к тому времени, как мы стали жить в одной комнате, она завязала с сексом. А теперь и травку бросила. Стала святой Анабел. Я по-прежнему в нее влюблена и огорчилась из-за статьи, но, если честно, она сама виновата, что стала разговаривать с твоим репортером. Она подставляется.

– У нее есть бойфренд?

– Давно уже никого нет, – ответила Люси. – Я спросила у нее раз, как часто она мастурбирует, и она разыграла священный ужас. Словно не была одной из самых оторванных девиц в истории школы. Но я думаю, у нее тогда что-то нарушилось в сексуальном плане. Она была слишком юная и к тому же подцепила что-то венерическое. Жаль ее, но если все подытожить, она для тебя не лучшая кандидатура.

Я все еще обрабатывал эту информацию, когда Люси взяла меня за руку и повела из кухни, где громоздились немытые кастрюли и сковородки, в комнату, где она жила с бойфрендом Бобом. Кровать не была застелена, на полу валялась разбросанная одежда.

– У меня есть план, – сказала она. Она уперлась лбом в мой лоб и стала толкать меня задом наперед к кровати. – Можно начать не спеша и посмотреть, как пойдет дело. Что ты об этом думаешь?

– А как же Боб?

– Это моя проблема, а не твоя.

Неделей раньше я мог бы и согласиться на этот план. Но сейчас, когда на уме у меня была Анабел, мысль, что секс, который занял в моем сознании непропорциональное, пугающе большое место, может быть чем-то столь же натуральным и домашним, как яблочный пудинг, отталкивала меня. К тому же некуда было деться от понимания того, что Люси просто пытается отвлечь меня от Анабел. Она этого почти и не скрывала. Мы минут десять, не больше, тискались на ее узорчатых простынях, а потом я извинился и встал.

– Ведь это приятно, разве не так? – спросила Люси. – Нам давно уже надо было.

– Очень приятно, – сказал я и добавил из вежливости, что буду ждать следующего раза.

Насколько же иначе я провел время с Анабел в воскресенье… Мы встретились у художественного музея под холодным серым небом. Анабел пришла в темно-красном кашемировом пальто с черной отделкой; когда мы договаривались о встрече, я попросил ее быть моим экскурсоводом, и ее суждения о картинах оказались очень категоричны. Она нетерпеливо вела меня через залы, бросая обобщающие пренебрежительные отзывы: “Сонное царство… Неверная идея… Религия, тыры-пыры… Мясо и еще раз мясо…” – пока мы не дошли до Томаса Икинса[75]. Тут она остановилась и заметно расслабилась.

– Вот этот хорош, – сказала она. – Единственный художник-мужчина, кому я доверяю. Ну, еще, пожалуй, Коро с его коровами. Он передает тоску коровьего существования. И Модильяни, но только потому, что я раньше была от него без ума и хотела, чтобы он был жив и написал меня. Все остальные, клянусь вам, лгут насчет женщин. Даже когда не пишут женщин, даже когда пишут пейзаж – все равно лгут насчет женщин. Даже Модильяни – не знаю, почему я его прощаю, не следовало бы. Вероятно, потому, что он Модильяни. Думаю, хорошо, что мы не могли быть знакомы. Потом я вам покажу всех художниц в этом собрании… о господи. – Она фыркнула. – В этом собрании нет художниц. Оно – одна большая иллюстрация того, что происходит, когда рядом с мужчинами нет женщин, чтобы не давать им забыть о честности. За одним исключением. Да, вот этот мужчина – он честен.

В том, что по крайней мере один художник-мужчина ей нравится, я увидел обнадеживающий знак: выходит, она способна сделать исключение. Лектором по истории искусства она была отвратительным, но для экскурсии, посвященной только одному художнику в этом музее, Икинс был не худшим выбором. Она показала мне, какую геометрическую фигуру образуют гребец, весло, лодка и след на воде, объяснила, как честно Икинс изобразил долину реки Делавэр в ее нижнем течении. Но важнее всего для нее у Икинса были тела.

– Человеческое тело люди изображают тысячи лет, – сказала она. – Можно было бы подумать, что мы к сегодняшнему дню неплохо в этом преуспели. Но оказывается, сделать это правильно – труднее всего на свете. Увидеть тело таким, какое оно есть. А он не только увидел, но и написал красками. Всем остальным, даже фотографам – по правде говоря, особенно фотографам, – мешает какая-то идея. Но не Икинсу. – Она повернулась ко мне. – Вы тоже Томас или просто Том?

– Томас.

– Позволено мне будет сказать, что я бы не хотела носить вашу фамилию?

– Анабел Аберант.

Она задумалась на несколько секунд.

– Я бы сказала, Анабел Абéррант звучит не так уж плохо. Вся история моей жизни ровно в двух словах.