Безгрешность — страница 85 из 126

Я не стал ей указывать, что широкие жесты с чековыми книжками теряют в значимости, если их делают дочери миллиардеров. Сомнение в ее намерении не брать больше денег у отца было таким же тяжким грехом, как сомнение в ее серьезности как художницы. Она уже научила меня никогда этих сомнений не выражать. Они бесили ее страшно.

– Я не возьму у тебя денег, – заявил я.

– Это наши деньги, – сказала она, – и новых поступлений не будет. Все, что у меня есть, твое. Употреби их с пользой, Том. Можешь взять этот чек с собой в Миссури. Если собираешься разбить мое сердце, сейчас самое время. Бей по нему отсюда, а не из Миссури год спустя. Бери деньги, поезжай домой, поступай в школу журналистики. Об одном прошу: не делай вид, что мы остаемся парой.

Она ушла и заперлась в спальне. Не знаю, сколько раз мне пришлось пообещать, что не покину ее, прежде чем она меня впустила. Когда впустила наконец, я разорвал чек (“Не дури, это хорошие деньги!” – крикнул с изголовья кровати Леонард) и схватил ее тело с новым ощущением обладания, словно то, что я в большей мере стал принадлежать ей, сделало и ее более моей.

Маму мое решение привело в ярость. В ее глазах это был шаг по той же самой дорожке бедности, по которой уже пошли мои сестры, по глупой идеалистической дорожке моего отца, и я напрасно перечислял ей знаменитых журналистов, не учившихся ни в какой магистратуре. Еще сильней она огорчилась через месяц, когда я сказал ей, что летом приеду в Денвер только на неделю. После ее госпитализации я провел с ней всего восемь дней и чувствовал, что мой долг перед ней (и Синтией) – это месяц дома, но Анабел рассчитывала, что наша совместная жизнь начнется с той минуты, когда я получу диплом. Когда я заикнулся о расставании на месяц, она восприняла это как катастрофическое предательство всего, что мы вместе задумали. Я предложил, чтобы она тоже поехала в Денвер, но она посмотрела на меня так, будто у меня, а не у нее нелады с психикой. Почему я не решил проблему, прекратив наши отношения, мне нелегко сейчас объяснить. Судя по всему, мой мозг уже был так основательно подключен к ее мозгу, что даже понимая, до чего она неразумна и бессердечна, я смотрел на это сквозь пальцы. Всякий наркотик – это избавление от собственного “я”, и, отказываясь от себя ради Анабел, поступая явно неправильно, чтобы ее не огорчать, а затем пожиная экстатические плоды ее обновленного чувства ко мне, я кайфовал от своего особого, личного наркотика. Когда я сообщил матери о своих планах на лето, она заплакала, но только слезы Анабел могли заставить меня изменить решение.

На выпускной вечеринке опухшее лицо матери ясно показывало, как она сердита на нас обоих. Безопасного способа объяснить моим друзьям и их нормального вида родителям, что она не всегда такая, в моем распоряжении не было. Все уже сильно потели, когда пришла Анабел – пришла в умопомрачительном небесно-голубом коротком платье, сопровождаемая Нолой. Они прямиком направились к вину, и мне не сразу удалось оторвать свою мать от родителей Освальда и привести ее в тот угол, где в облачке неудовлетворенности, создаваемом Нолой, сидела Анабел. Я представил ее и маму друг другу, и Анабел, скованная от застенчивости, встала и поздоровалась с Клелией за руку.

– Здравствуйте, миссис Аберант, – храбро сказала она. – Я очень рада наконец с вами познакомиться.

Моя бедная обезображенная мать в брючном костюме – и это неземное существо в небесно-голубом платье для коктейлей; Анабел так потом и не простила ее за то, как она себя повела, но я в конце концов простил. Нечто похожее на снисходительную улыбку появилось на ее опухшем лице. Она выпустила руку Анабел и посмотрела вниз на Нолу, которая была в унылом черном.

– А вы, простите…

– Депрессивная подруга, – отозвалась Нола. – Не обращайте на меня внимания.

Анабел хотела произвести на мою мать хорошее впечатление, нужна была лишь малая толика доброжелательности, чтобы помочь ей преодолеть застенчивость. Но этой толики она не получила. Мать отвернулась и сказала мне, что хочет переодеться к ужину.

– Ты должна поговорить с Анабел, – сказал я.

– Когда-нибудь в другой раз.

– Мама. Пожалуйста.

Анабел вновь села, в ее расширенных глазах, которым она словно не верила, стояла обида.

– Извини, но я не в лучшей форме, – сказала мне мать.

– Ей неблизко было ехать, она тут специально ради тебя. Ты не можешь просто взять и уйти.

Я взывал к ее представлениям о приличиях, но она была слишком потная и несчастная, чтобы внять. Я жестом пригласил Анабел присоединиться к нам, но она не отреагировала. Я вышел следом за матерью в коридор.

– Просто объясни мне, как добраться до моей комнаты, – сказала она. – И возвращайся на свою милую вечеринку. Очень рада была познакомиться с мистером и миссис Хакетт. Замечательные, интересные, ответственные люди.

– Анабел чрезвычайно важна для меня, – проговорил я, дрожа.

– Да, я увидела, что она очень хорошенькая. Но она намного старше тебя.

– Она старше на два года.

– А выглядит намного старше, мой милый.

Полуослепший от ненависти и стыда, я вывел мать из здания и отвел в ее комнату. Когда вернулся на вечеринку, Анабел и Нолы уже не было – к счастью, потому что защищать свою мать я совершенно не был настроен. За ужином с Хакеттами все делали вид, что в слоновьем лице моей матери нет ничего особенного; я категорически не хотел обращаться к ней напрямую. Потом, во влажной тени Лоукест-уока[79], я сообщил ей, что не смогу провести с ней вечер, поскольку в школе Тайлер на девять тридцать назначен показ дипломного фильма Анабел. Я боялся сказать ей об этом заранее, но теперь был только рад.

– Твоя мать ставит тебя в неловкое положение, – сказала она. – Мое глупое состояние портит все на свете.

– Мама, ты не ставишь меня в неловкое положение. Просто мне хотелось, чтобы вы с Анабел поговорили.

– Невыносимо, что ты на меня злишься. Это для меня самое плохое, что только может быть. Хочешь, чтобы я поехала с тобой смотреть ее фильм?

– Нет.

– Если она так много для тебя значит, что ты даже слова сказать мне не хотел за ужином, то, может быть, мне стоит поехать.

– Нет.

– Почему? Этот фильм, он что, аморальный? Ты знаешь, что я не выношу голые тела и похабный язык.

– Нет, – сказал я. – Просто ее фильм не будет иметь для тебя смысла. Тут все дело в визуальных свойствах кино как среды, где возможна выразительность в чистом виде.

– Я люблю хорошее кино.

Мы оба, я думаю, понимали, что работа Анабел вызовет у нее отвращение, но мне удалось уговорить себя дать ей еще один шанс.

– Ладно, только пообещай, что будешь с ней вежлива, – сказал я. – Она работала над этим целый год, а художники ранимы. Ты должна быть очень-очень вежлива.

Свой дипломный фильм Анабел по моему предложению назвала “Мясная река”. Вначале она хотела назвать его “Неоконченное № 8”, потому что считала фильм не вполне оконченным, она никогда ничего не оканчивала вполне – ей становилось скучно, и она ставила перед собой новую художественную задачу. Она одна, сказал я ей, будет знать, что фильм не окончен. Она раздобыла два коротких киносюжета на шестнадцатимиллиметровой пленке: один про то, как корову глушат пневмопистолетом на бойне, другой про коронацию в 1966 году мисс Канзас как мисс Америка; большая часть года ушла у нее на то, чтобы перевести кадры на другой носитель, поработать над ними вручную и смонтировать по-своему. Ее любимыми кинорежиссерами были Аньес Варда и Робер Брессон, но большее влияние на ее фильм оказали музыкальные гобелены Стива Райша[80]. Она перемежала кадры с их негативами в соотношении один к одному, один к двум, два к одному, два к двум и так далее, она вносила другие ритмические вариации, поворачивая кадры на сто восемьдесят и девяносто градусов, пуская их обратным ходом и раскрашивая их вручную красными чернилами. Смотреть получившийся в итоге двадцатичетырехминутный фильм было адски тяжело, он не на шутку терзал зрительную кору мозга, но можно было, если правильно настроиться, увидеть в нем и признаки большого таланта.

У моей матери любимым фильмом всех времен был “Доктор Живаго”. В последние минуты просмотра я слышал, как она сердито бормочет себе под нос. Когда зажегся свет, она устремилась к выходу.

– Я подожду снаружи, – заявила она мне, когда я ее догнал и остановил.

– Ты должна вначале сказать Анабел что-то приятное.

– Что я могу сказать? Ничего более жуткого и отвратительного я в жизни не видела.

– Скажи что-нибудь чуть более приятное, чем это, и будет достаточно.

– Если это искусство – значит, что-то не так с искусством.

Во мне поднялась волна злости.

– Знаешь что? Вот так прямо ей и скажи. Что, по-твоему, фильм ужасный.

– Он ужасный не только по-моему.

– Мама, ничего страшного. Скажи. Она не удивится.

– А по-твоему, это искусство?

– Несомненно. По-моему, фильм великолепный.

Анабел стояла с Нолой между экраном и зрительскими местами, на нас она не смотрела, и мне ясно было по ее виду, что между нами назревает тяжелая сцена. Тех немногих студентов и преподавателей, что смотрели фильм, уже след простыл – это походило на бегство. Мать говорила со мной, понизив голос.

– Том, я тебя просто не узнаю, ты очень сильно изменился за эти полгода. То, что с тобой происходит, меня очень сильно огорчает. Меня огорчает особа, которая делает подобные фильмы. Меня огорчает, что из-за нее ты внезапно ушел с прекрасной должности, которую так старался получить, и не хочешь учиться в магистратуре.

А меня, со своей стороны, огорчало стероидное безобразие материнской внешности. Моей жизнью была прелестная Анабел, и я мог только ненавидеть женщину с раздувшимся лицом и глазами-щелками, которая ставила эту жизнь под вопрос. Моя любовь и моя ненависть были неразделимы; ненависть, казалось, логически следовала из любви, и наоборот. Тем не менее я помнил о сыновнем долге и проводил бы мать обратно в кампус, если бы Анабел решительно не двинулась к нам по проходу.