Бежит жизнь — страница 26 из 43

— А может, чего имеешь?

— Ничего, говорю же.

— Подумай лучше, раз такой умный. Может, чего имеешь?

— Хысь, ну брось ты, никогда против тебя ничего…

— А то смотри, за мной не заржавеет. Лупоглазый, может, ты чего имеешь против?

— Ничего.

— Ну и в рот тебе компот, вороти к берегу.

Бред! Мы же как пить дать попадемся. И глупо как! Хысь блажит, а мы будем расплачиваться. Надо сказать ему об этом. Сказать, пусть один лезет в этот магазин, если охота, и сидит потом… Пусть… Но почему, почему я гребу и молчу?!

Словно околдован, заговорен… Язык, будто не мой, ослаб, не в силах шевельнуться, и челюсть сжимают тиски, и где-то в животе и у копчика холодок… Страх! Нет, когда гоняются за тобой с ружьем в руках, стреляют и дробь шлепается в воду, это еще не страх — испуг, где хоть сбивчиво, но продолжает работать голова, слушается тело. Страх — когда ты как бы стираешься, перестаешь жить, ты есть и тебя нет, когда тупеешь и тобой можно управлять как угодно, ибо ты только боишься, боишься и больше ничего! Я читал, одна из самых тяжелых казней — казнь мерно капающими на голову каплями. Сначала упала невинная маленькая капелька, потом на это же место другая, третья… И вот уже, кажется, по голове бьет огромный молот, а голова превратилась в барабан, но человек не умирает, мучается, сходит с ума. Так же по крупице, по крупице срабатывает и страх: тут подчинился, там сдался… И жизнь становится, как во сне, отделена пеленой, боишься милиции, людей, Хыся… Чудно это, но не Хысевы же кулаки страшат (пожалуй, одолею его в честной драке), не пиковинка даже его, что-то другое. Может, то, что каждое нормальное слово, без прохиндейства, ухмылочки сказанное, он обсмеет, в доброе чувство вцепится, перевернет его, растопчет. Он ловко умеет это делать. И начинаешь свое хорошее прятать, лебезить, унижаться. Лишь бы Хысь не тронул, не задел, а лучше — одобрил бы… А дома мать… Любит сыночка, надеется, тянет из последних сил, покупает ему, бесслухому, баян — учись, живи, радуйся!

Не раз я представлял, как скину Хысеву руку со своего плеча, когда он по-приятельски похлопывает, повернусь и уйду, вольно насвистывая. Но не мог этого сделать. Не мог, и все. Выше это было моей воли.


…Мы сидели в песочной выбоине, желтым пятаком зиявшей на травянистом берегу. В сторонке валялась пара опорожненных бутылок. Вдруг Хысь сказал:

— Сегодня вечером магазинчик обработаем.

— Как обработаем? — переспросил я, будто не понял.

Хысь внимательно посмотрел на меня, прищурив маленькие глазки.

— За базаром — магазин, не доходя до могилок. Знаете? Там печка и труба жестяная, широкая, в крышу выходит. Залезем на крышу, трубу вывернем, пару кирпичиков отколупнем, и конфеток вдоволь накушаетесь.

Я заметил, как затосковал Валерка, набычился Балда. Да, это уже не мужика по пьянке обчистить. Тут попахивает настоящим воровством, и назад пути не будет. Хысь не пустит. Только у Женьки глаза загорелись:

— А башли там будут?

— А ты зайди, попроси, чтоб оставили, хе-хе. Будут, все будет. А вы че, хмырики, не рады, что ли?

Пекло солнце. Вино муторно грело нутро. В голове и во рту слипалось. Радость, действительно, была невелика.

— Боитесь? — Хысь, конечно, покруче выразился. — План верняк.

План, конечно, выглядел идиотским: какая труба, какая крыша? Магазин около дороги, на крыше нас как облупленных видно будет, любой шофер заметит.

— Да полезут они, чего там, — за всех ответил Женька.

— Я этих гавриков хочу услышать. Язык к заду прилип? Или, может, я оглох, а, Жека?

— Да чего говорить — надо, значит надо! — сказал Балда.

— Я же для вас, суконок, стараюсь. Дался мне этот магазин, копеечное дело. Я делами верчу, ого-го! На ноги вас, сосунков, поставить хочу! Не рубите же ни в чем! Не рады, что ли, я спрашиваю, э-э?! — Хысь, оскалив зубы, запрокинул голову, поглядывал то на Валерку, который врастал в песок, то на меня.

— Хысь! — Горло пересохло, звук получился писклявым, я откашлялся: — Хысь, у меня мать. Она одна, больная. Узнает — ей каюк. Я не хочу.

— Э-а, что ты сказал? Я что-то не расслышал. Не хочешь? А пить мое хочешь! Вот подлюка, а! Гляди на него — у него мать больная! Что же получается? Когда надо — так Хысь друг, а когда до дела — Хысь вор, а я чистенький! Или ты что, умнее всех себя считаешь?

— Нет, просто, как я подумаю… Я же ее в гроб загоню…

— Ты мне матерью не тычь, а то как тыкну — на весь век оттыкаешься. Скажи лучше, на дармовщинку жрать любишь! «А вор будет воровать, а я буду продавать!»

Хысь не то чтоб злился, а скорее поддавал жару, гнал нерв.

— А у тебя, Лупоглазый, тоже мать болеет, э?

— Нет.

— Зашибись. — Хысь постучал ладонью по Валеркиной челюсти, как ласкают иногда собак. — И делом настоящим заняться хочешь? А этот жук не хочет. Он себя лучше нас с тобой считает. Подойди, врежь ему, чтоб не выкобенивался.

— Да зачем? Ладно, пусть, не хочет, так зачем…

— Он же, суконец, продаст нас на первом же углу. Поучить его надо. Ты же мне друг. Друг?

— Друг.

— Ну-ка, дай ему, гаду!

Валерка совсем потерялся. Поднялся, подошел ко мне. Остановился, поглядел на Хыся. Тот ждал. Валерка стоял.

— Ну, кому сказал! Бей! — Хысь выдернул из кармана пиковинку.

Валерка дернулся, глаза набухли, несмело ткнул меня кулаком.

— Сильнее, пином его!

Валерка легко пнул меня в бок.

— Тебе показать, как надо бить? Жека, уделай-ка его разок, — кивнул Хысь на Валерку, — чтоб научился.

— Хысь, перестань заниматься… — вскочил Женька.

И тут же метнулась острая пиковинка, вонзилась ему в щиколотку. Женька, зажав рану, несколько секунд смотрел на Хыся. Тот поигрывал пиковинкой. И Женька с разворота воткнул Валерке резкий, злой удар, повернулся и, прямой, как струна, чуть прихрамывая, отошел в сторонку, плюхнулся на траву.

— Понял, как надо бить, Лупоглаз?! Хе-хе. Балда!

— А!

— На. Работать надо. Чего ждешь? Иди, врежь этому, — указал теперь Хысь на меня.

Балда, кажется, давно перестал понимать, что происходит.

— Зачем?

— Чтоб дураками нас не считал. Мы же с тобой не дураки, правда? Врежь этой сволочи.

Балда вконец отупел, его и без того косившие глаза вовсе съехали к переносице.

— Ты сегодня пойдешь со мной? — подступал к нему Хысь.

— Ну.

— А этот не хочет, ему на нас плевать!

Балда тяжело поднялся, крепко двинул мне в лоб.

— Ну и че ты добился? — Спросил меня ласково Хысь.

Рука его подбрасывала пиковинку. Я молчал. Пиковинка сработала. Дождалась и моя нога. А не так больно, как я представлял.

— А теперь давай отсюда… На глаза не попадайся — убью!

Я сидел на песке, зажимал рану, под ладошкой густилась липкая жидкость. Остро ныла нога. Лучи солнца пощипывали лоб. Было пусто и тяжело. Пусто и муторно. Тогда я впервые ощутил себя маленьким и тщедушным.

— Хысь, я же не против, я пойду, просто…

— А чего тогда вылуплялся?

Я не знал, что ответить, сказал:

— Прости, Хысь.

— Я не злопамятный, но помни, Геныч, помни… Ты же чувак что надо! А за это, — Хысь показал на рану, — не обижайся. Эта хреновина заживет, а за науку не раз спасибо скажешь.

Хысь постучал меня дружески по спине и обратился ко всем:

— Хмырики, а ну-ка, сядем кружком, поговорим ладком. Тяжкий вы народ, с вами потолковать нельзя, сразу драку затеваете…

Он принялся объяснять подробности ночного дела. Я слушал. Было все равно. Было чуть хорошо — кончилась пытка…


В темноте становятся различимыми контуры берега. Хысь по-прежнему лежал в носу лодки. Ну, вот еще гребок, еще… И если он не велит лодку повернуть по течению — была такая надежда, что на нервах просто играет Хысь, — значит, действительно придется лезть в этот проклятый магазин против всякого здравого смысла… Бог ты мой, как окоченела рука!.. Надо что-то предпринимать, иначе мы так и не вылезем, загнемся под Хысем. Если бы кто-нибудь сейчас начал, сказал хоть слово против Хыся, я бы поддержал, не отступился бы. Начать самому — вдруг останешься одиноким? Или того хуже — Хысю станут подпевать с перепугу: затурканы все. Жалкие, покорные Хысевы прихвостни! Холуи! На взводе, но молчим. Лишь дыхания наши слышны трепещущие, глубокие, — они сливаются воедино, работают ритмично, в такт, а лодка продолжает двигаться к берегу. Узнала бы моя мама или, того хуже, Светка, как сижу тут и дрожу!.. Надо, надо самому. Тогда, может быть, я буду себе не так противен. Обо что это трется нога?.. А, да, Женькин топорик. Так, пора, надо. Только не лезть на рожон, говорить спокойно.

— А ведь того… Дурость эта, магазин сейчас брать, — вдруг опережает Балда.

Жалко, сбил настрой.

— Не воняй, тебя только я не слышал, — бросает небрежно Хысь.

— Хысь, — говорю я, и сам удивляюсь своему голосу: чужому, затаенному, но, чувствую, убедительному. — Хысь, ты же страшно рискуешь. Подзалетим, сколько нам дадут — ерунду, а тебе на всю катушку накрутят, а тут есть шанс подзалететь, немалый.

— Брось ты строчить, никакого шанса нет. Некому тут ловить, одно старье живет. Но, Геныч, ты верно базаришь: повяжут, вам даже срока не будет — малолетки, на поруки возьмут, самое большее — условное кинут, а мне — червонец, если не больше. Делаем так: я остаюсь в лодке, вы одни берете магазин. Хватит на тятиной шее ездить. Начнется шухер — я вас не жду.

— Как не ждешь? А куда мы? — оторопел Женька.

— В Красную Армию! Куда!.. Руки в ноги — и вдоль дороги. Делай, дура, так, чтоб не засекли.

— Как это ты нас не подождешь, — недоумевал Балда. — Вот, если мы будем бежать и за нами будут бежать, и ты возьмешь и уплывешь, что ли?

— Нет, побегу вам навстречу. Связался с сосунками. Я же вам толкую: вам ничего не будет, а мне накрутят. Один Геныч человек, понимает. Скажи им, Геныч… Войдочат, точно их уже повязали. Ноги только сходите разомнете. Верняк дело. Ну, если че, меня с вами не было — ни там, ни здесь. Секете? Были вчетвером, лодку течением унесло. Секете?