Бежит жизнь — страница 29 из 43

— Отойди в сторонку — солнце заслоняешь, — посоветовал я.

И тут мы немножко подрались. Я все надеялся, ждал, когда Балда с Валеркой нас растащат, но они стояли, как болванчики, и смотрели. Бить Женьку — не бил, просто останавливал пыл. А он вдохновенно махал по воздуху, пролетал мимо, падал. Наконец остановился и сказал:

— Хватит или еще? Смотри, не скись больше — угроблю.

Потом бросился в воду, окунулся, вернулся обратно, упал на песок, закрыл лицо Валеркиной рубахой и уснул. Мы сидели около него. Валерка и Балда о чем-то говорили, неважном. Я смотрел на них, и они как-то отстранялись, отдалялись, виделись будто через толстое стекло: видно, а не слышно. Собрал одежду, попрощался, переплыл на берег и пошел, точно даже не зная куда, вроде домой.

Шел и со мной что-то непонятное творилось, охватывало какое-то общее удивление. Была странная дорога, по которой тысячу раз хаживал; измытая дождями, изветренная, иссушенная солнцем, она покрылась паутиной морщинок, как древняя старуха. По обочинам разрастался пучками клен, еще недавно его и в помине не было — этак он всю улицу заполонит! Переходил шоссе — плавившийся от жары асфальт мягко проминался под ногами, грел ступни. И в этом что-то было необыкновенное, необъяснимое, но приятное… инородность какая-то чувствовалась. На остановке автобуса стоял мужик с игрушечным почему-то голубым конем в руках. Мужика распирала радость! Счастье! Чудеса, раньше бы мелькнул перед глазами какой-то мужик с конем, я бы даже на него внимания не обратил, — а теперь видел счастливого мужика с голубым конем, почему-то голубым!.. Сейчас вот приедет домой, сына осчастливит и жену. Он и счастлив-то, предвкушая их счастье! Хорошо! Подошел автобус — располным полна коробушка! Интересно, какое будет настроение у мужика и отношение к коню, когда он станет втискиваться в двери… Мужик заметался: подбежал к заднему выходу, кинулся к переднему, вернулся обратно — настроение испортилось. Попытался пристроиться бочком — конь мешает. «Надо повернуться спиной и плечом давануть», — мысленно помогал я мужику. Он так и сделал. И бросил оправдательное через плечо: «В тесноте, да не в обиде». Прижал коня к груди — снова счастлив! И мне легко вздохнулось, отпустило душу, высвободило ее из жестких оков — человеком себя почувствовал. Жить захотелось! А всего-то-навсего что случилось — я  з а м е т и л  человека, мужика с голубым конем!

Улица, вздымаясь волнами, растянутым конусом поднималась вверх и заканчивалась темной щеточкой леса, втыкающейся в небо. Прыгая по взъемам, ползла вверх дорога. Карабкались дома, цепляясь за склоны заборами.

«Жизнь — это совсем другое-другое!» — пронзила меня с ног до головы мысль, наполнила силами, с которыми не было сладу. И я, поддаваясь общему движению ввысь, рванулся и побежал, не чувствуя ног. Уверенность появилась: все будет хорошо, должно быть, сумею сделать, чтоб было! Перед матерью покаяться захотелось. Не прощения вымолить — до смерти теперь вины не искупить, — а покаяться: я же другой, другой!..

И вдруг из общей картины вырвалась фигурка, маячившая впереди. Я сразу сбился с ходу. Она тоже бежала, точнее шла вприпрыжку, спешила мне навстречу. Черные волосы то метались из стороны в сторону, то плескались над головой. Парило (знать, к дождю), и очертания ее тела, которое плотно облегало светлое знакомое платье в горошек, виделись чуть размыто.

Как здорово — встретить ее именно сейчас! Ничего лучшего представить нельзя! Пожалуй, я с речки-то пошел не домой вовсе, а ее увидеть, Светку. Мы сближались. По ее виду, по продолговатым разлетающимся в тревоге глазам я заподозрил что-то неладное.

— А я к тебе, — обронила она.

— Да, а чего?

— Не знаю… Хыся убили. В реке его сегодня нашли. Папа видел. Сплавщик у них один багром зацепил. Но его, говорят, сначала убили, а потом в воду скинули.

Я смотрел на нее и молчал. Смотрел и молчал.

— Убили, значит, Хыся, — выговорил наконец. — А я думал, куда он пропал? Нет и нет, как в воду канул. А он и вправду в воду. А ты-то что переживаешь?

— Сама не знаю. Как узнала, так чего-то испугалась. Тебя искать побежала. Вы же в последнее время всегда вместе были.

— Ну и что?

Она пожала плечами.

— Испугалась: закуют твоего соседушку и как поется: «По дороге завьюженной — из Сибири в Сибирь», — бухнул я залихватски.

Теперь она смотрела и молчала. А во взгляде было столько растерянности, испуга, готовности, что он меня выпотрошил напрочь.

И опять — камень на сердце, жить неохота.

— Как закуют, Гена?

— Да ерунду всякую плету. Не знаешь, что ли, меня, дурака? Чего стоим? Подумаешь, Хысь… Пошли, — устало, виновато сказал я.

Светка шла чуть поотстав. Нагнала, пальцы ее скользнули по моему запястью, цепко обвили ладонь.

Так мы и шли, держась за руки, прямо и прямо, мимо проулка, где стоят наши дома, в гору и в гору. Сладкая немота завладела рукой, обволокла грудь, прокралась в ноги. Я почти перестал существовать, переселился в маленькую руку, где чувствовал другое, совсем иное тело, слышал стук совсем иного сердца. Там, в сомкнутых ладонях, зарождалась какая-то своя, удивительная, хрупкая, неведомая до сей поры жизнь.

Лес приближался. Небо снималось с верхушек деревьев и отодвигалось дальше и дальше. Сосновый лежняк захрустел под ногами, мы брели меж деревьев и все боялись открыть рот, сказать слово, расцепить руки. Было хорошо и отчего-то немного стыдно. Лес пах чистотой. В хвойной крыше над головой солнце застревало, распадаясь на тысячи осколков. Чуть впереди зияла большая дыра. Она шла длинным коридором, словно выход в небо. В этот голубой просвет так и захотелось подняться — прямо вот так вот, держась за руки…

В то же время тяготило, держало душу то, ночное, халупка Балды… Я остановился:

— Свет, только не пугайся…

…Мы сидели под молодой раскидистой сосной. Светка тихо плакала, говорила: «Ничего, как-нибудь, не переживай…» Я гладил ее по волосам, утешал. Неожиданно для себя поцеловал. Первый раз в жизни поцеловал! И еще раз, и еще… «Люблю», — слышал я шепот. Захотелось раствориться, растереться, утонуть в ней, умереть…

Потом мы сидели, прислонившись к стволу, едва касаясь друг друга плечами, в маленьком хвойном мирке, огражденном от большого мира рядами веток и еще чем-то, что было в нас.

— Я хочу с тобой… Туда можно… кем-нибудь… на работу устроиться?.

«Родная ты моя! Люблю тебя!» — хотелось закричать на весь лес, подхватить ее на руки и закружиться смерчем. Да так душа, видно, переполнилась, отяжелела, что глаза стали застилаться мутью, к горлу подкатил комок. И я всего лишь прошептал:

— Светка ты Светка, Светка ты Светка…

Пришел из леса домой, когда еще смеркалось: было твердое намерение поговорить с мамой, рассказать обо всем. Настроился, подобрал слова. Мама, довольная моим ранним приходом, замешала блины, которые я очень любил, принялась печь. Проголодавшись до посасывания в желудке, сворачивал я их, горяченькие, рулончиком, смачно макал в масло, ел. Настрой размяк, да и не мог выложить в этот момент страшную свою правду. Так и лег спать.

С темнотой хлынул дождь. По окну вразнобой барабанили капли, царапали в порывах ветра стекло.

Утром за мной приехали. Было мозгло, заиндевелое солнце едва дотягивалось до сырой земли. Мама не плакала, не рыдала, она просто не могла, постичь того, что происходит, лишь глаза каменели в вопле.


Вся округа нас оплакивала, жалела. Хыся ненавидели, многим в жизни он досадил, легче людям без него дышалось. О нас говорили почти как о героях. Хулиганства, воровства в счет не брали, вспоминали лишь хорошее. Рассказывали, дня через три-четыре о нас судачили уже и в Городе, и на Новостройке. Случай перерос в легенду, где мы получались этакими святошами, решившими покончить с бандюгой, с которым милиция совладать не могла. И, надо заметить, следователь наш как-то сказал: «Да, облегчили вы своему участковому жизнь…»

Мне и Валерке школа дала отличные характеристики. Учителя были ошарашены, изумлены: как это ребята, хорошо успевающие и вполне приличного поведения, могли совершить столь тяжкое преступление. Но одно дело симпатии, другое — закон. А статей и пунктов набиралось немало. Только общий иск по кражам составил восемь тысяч рублей! Мы таких денег, конечно, в глаза не видывали. Сбывали все второпях, дешево, за бесценок. И большую часть Хысь себе забирал. Срок лишения свободы получили мы одинаковый: по десять лет на брата. Во время следствия, суда как подельники-соучастники находились мы отдельно, а после все четверо попали в нашу же городскую «малолетку». Мы старались держаться вместе, но контактовать нам было нелегко: Женька рвался верховодить — только у него не получалось, петушистый больно; Валерку крепко скрутила досада на жизнь — тень-тенью ходил; Мишка метался от одного к другому, особо не переживал, прибивался больше к Женьке, с тем было надежнее и проще. Меня поначалу тоже сильно угнетала мысль о будущих годах, но постепенно она рассосалась. Я много думал о себе, о том, что же произошло со мной, и о том, как бы надо жить. Память копошилась в прошлом.

Вспоминались бесконечные выпивки — большого наслаждения от вина никогда не испытывал, наоборот — противно было; драки — не приносили радости победы, давить в себе чувство жалости к битому приходилось; воровство, деньги, таким путем добытые, без зазрения совести тратить не мог. Не покидало меня ощущение необязательности происходящего: можно так, а можно иначе — какая разница. С душой своей мы вроде как врозь жили: я двигаюсь, стараюсь выглядеть, она смотрит — болеет.

В памяти сладостью отзывались, силы придавали те минуты, где душа всецело оживала, без оговорок.

На лето я всегда уезжал в деревню, к дяде. Добраться туда не просто: сначала до райцентра на автобусе, а дальше — на чем бог пошлет. Ну, обычно попутка подворачивалась быстро: выйдешь к мосту — едет, проголосуешь — остановится, довезет. А однажды поехал — тринадцать лет мне было — дотемна у моста простоял — и ничего. В этом поселке, райцентре, тоже есть родня. Можно было остаться, переночевать. Но мне страсть как хотелось к дяде Василию, чтоб утром уже вместе пастушить. И я отправился пешком. А путь не ближний — пятнадцать километров! Иду, хоть ночь и звездная, но все равно темень, а дороге конца краю нет. Кажется, вот поднимусь на гребешок холма — и там внизу замаячат темные домишки. Поднимаешься — на донышке глубокой ямы лишь дорога чуть белеет и далеко впереди срезает небо новый гребешок. А в каждом ухабе мерещится притаившийся человек, куст чудищем смотрит, а в роще лесные люди поджидают — верить начинаешь, есть такие. Отгоняешь жуть, храбришься, а внутри все тае