т, сердце трепещет, как у птенца. А на подходе, поодаль от дороги, — могилки. Тут и вовсе захлестывает, лезут в голову страшные истории. Но я дошел и был вознагражден: все так удивлялись, радовались мне, охали да ахали, и оказалось, что утром дядя Василий погонит скот в другую деревню за сорок километров и, конечно же, возьмет меня с собой! Спать устроился на вышке — привязал к ноге веревку и спустил ее в сенки над дверью: боялся, забудет разбудить дядя Вася второпях или тревожить не захочет. А так выйдет, упрется глазами в веревку — поневоле подергает. Когда следующим вечером мы пригнали скот, я едва сполз с коня, ноги подкашивались, зад одеревенел и, не в силах снова сесть в седло, обратно ехал на попутном мотоцикле. Но был счастлив и вполне доволен жизнью. Заготовитель, как выяснилось, на меня тоже выписал наряд, и ко всему прочему удовольствию я еще и деньги получил. Купил на них платье сродной сестре в ее день рождения, и был счастлив втройне, осознавая себя тружеником и взрослым человеком. Прошедшим летом у меня не выводились деньги из кармана, но мне и на ум не пришло кому-нибудь сделать подарок. А если бы и сделал — мало радости от того получил.
Часто вспоминался сам дядя Василий: сидит на самой спокойной, надежной лошади, «беломориной» попыхивает, поглядывает задумчиво, в глазах и грусть и тихая улыбка… Неспешный человек, неразговорчивый, к лошадям привязан, ничего особенного в нем вроде нет, а тянуло к нему — теплота от него исходила, любовь…
Мне Сашка Кулебякин письмо прислал, где писал: «Главное в жизни — любимое дело найти!» Может, так… Мудрец он, Сашка. Главное, неглавное, но глядя на дядю Василия, и даже на самого Сашку, можно твердо сказать: есть у человека любимое дело — жива его душа, крепка.
Снова и снова, в сотый, тысячный раз проживал я памятью тот последний день: дорогу, мужика с конем, удивление свое, Светку…
И вновь наступало просветление, понималось: сколь много может принести человеку совсем вроде бы немногое, но увиденное открытым сопричастным взглядом. И как важно стряхнуть шоры с глаз: видеть, замечать — душу же надо кормить, иначе она обречена на усыхание и хворь. И что значит для человека любовь, тепло другого человека. Читая Светкины письма, где писала она и о делах, и о мыслях, и о чувствах, я ощущал себя великим счастливцем!
Мамины весточки были и радостью и мукой. Как проклятье смотрел на меня тот тяжелый окаменелый взгляд. Так-то немного хорошего она видела: муж, отец мой, бросил нас, когда я маленьким был еще; мыкалась со мной, ребенком на руках, по квартирам. Потом дом ставила, тоже сколько сил угрохала! Наконец, немного обжилась… И все для кровиночки своей единственной старалась. А кровиночка отплатил: хлебала мать горе ложкой — черпак подал. Как-то однажды завела она разговор насчет одного человека, который мог бы с нами жить: мне отцовские руки нужны и ей легче. Я не то чтоб против был, но какая-то злинка взыграла. Ответил: мне, мол, без всяких отцов хорошо. А самому ведь хотелось отца. Приду, бывало, к Валерке — у них дома инструменты разные: слесарные, столярные — так зависть возьмет, аж сердце защемит; отца охота. В общем, тот человек у нас не появился. А теперь она одна совсем осталась. С чего ради я считал нормальным, что мама для меня только живет? Не умел о ней подумать, разглядеть заботы, сложности… Почему мы задним-то числом умны?!
Потихоньку в сознании очищался, выкристаллизовывался взгляд на себя. Не всему находились слова, но как озарение постигалось: надо заботиться о своей душе. Непрестанно глядеть внутрь себя, проверять желания, поступки по тем лучшим чувствам, которые тебя иногда посещают. Помнить о том, что полнило тебя, насыщало, давало жизнь, а что откликалось пустотой и нездоровьем. Грязная душа, как и тело, не дышит, червоточит; дурная пища в душе, как и в желудке, вызывает колики… О родстве не забывать: в нем — ты.
Страшно прожить жизнь, не распознав, что же в этой жизни мое, а что чужое.
Страшно прожить жизнь мимо себя, не увидев света своего я, не попытавшись до него дотянуться.
Временами находило удивительное, сладкое чувство: казалось, могу взять и потрогать свою душу — вот она, вот то, что дорого ей и любо. Остальное случайное, не мое.
Я опускаюсь мысленно на колени и молю у близкого и родного о прощении.
Двое на голой земле
Карнавальной выглядела бойкая улица южного города — проплывали яркие национальные платья, мелькали кофточки с фотографиями и надписями, неторопливые стеганые халаты и вездесущие джинсы… На повышенной скорости неслись легковые автомобили, а ближе к обочине мерно поцокивали ослы. Радио на столбе заходилось в такт общему движению, звуками комузов. Пахло тополем в цвету, аппетитно потягивало жарящимися шашлыками…
Из радостно-возбужденного людского потока на тротуаре отделился — выпал тенью — патлатый нахмуренный парень. Приостановился возле старухи, которая раскладывала на широком гладком пне пучки редиски.
— Почем одна? Мне пучок много…
— Чего? Одна головка, че ли?
Парень поглядел на старуху: была она по-азиатски загорелая и по-сибирски широкая в кости.
— Попробовать просто, я из Сибири только…
— Да господь с тобой, одну-то так возьми… А откуль из Сибири?.. — прищурилась старуха любопытно и жалостливо: молоденький вовсе парнишка, годков двадцать разве, а в глазах ровно порча какая-то. — Мы сами тожить не коренные, переселенцы…
Парень не видел, как порывисто шагнул с тротуара и наклонился к пню, потрогал редиску ладный чернявый мужик. Он, парень, только заметил краем глаза клетчатую рубашку и немного посторонился, инстинктивно почувствовав, что этому, в рубашке, надо много места.
— А откуда, не с Алтая, случаем?! — бодряцки грохмыхнул мужик, обращаясь к старухе. — То-то, я гляжу, с физиономии и костью наша! Не с Барды?..
Парень вдруг замер, затаился весь, бездыханно вовсе. Скосил глаза на мужика — и метнулся в сторону!
— Витька?! — ахнул за спиной оклик. — Витька!
Парень остановился, нехотя, в муке будто, повернулся.
— Сын!!!
И таким жарким было восклицание, так стремительно и широко взмахнул мужик руками, что в глазах парня улица со всем ее многолюдьем, деревьями, машинами уменьшилась, откатилась куда-то к линии горизонта, и осталась, разрастаясь, одна лишь эта энергичная фигура — отец родной!
Замерли на миг друг перед другом два человека. Глаза — в глаза, ожидание — в ожидание…
И Витька ощутил себя хлипким и маленьким. Тем самым маленьким мальчиком, который когда-то давно, упираясь ручонками в потемнелую деревянную полку, сидел в купе старого прокопченного вагона. Рядом с ним сидела его мать: лицо ее несколько изъедено оспой; волосы сплетены в косы и уложены вокруг головы; толстоватые губы, какие бывают обычно у людей добрых, слабо улыбаются; большие темно-карие глаза внимательны и умны — такие редко бывают веселыми, но не выдают они и горя, в них полнота, сила, какое-то внутреннее нежелание выплескивать душу по пустякам — они с вами и без вас. Мать для столь маленького сына старовата. Открыл бутылку лимонада, налил в кружку и подал Витьке. Сам сделал несколько глотков из горлышка.
В поезде лимонад вкуснее: сын причмокивал, глазенки поверх кружки с интересом оглядывали купе.
«Что, Севастьян, не узнал своих крестьян, со мной охота?»
Сын улыбнулся, не ответил.
«Сейчас нельзя. Вот поеду, осмотрюсь в теплых краях, тогда вы с матерью приедете».
Мать как-то сконфуженно опустила глаза, торопливо поправила сыну треугольный чубик. Отец это отметил, суетно зашевелился, глянул недобро на жену, отвернулся, уставился в окно.
«Нигде, собаки, без пьянки обойтись не могут!» — возмутило что-то за окном отца.
Сын тоже посмотрел в окно, но увидел лишь ветки деревьев да небо, посеревшее от грязного стекла. Мальчик все держал пустую кружку в руках — почему-то боялся ее поставить, пошевелиться.
Отец вдруг круто повернулся и выпалил:
«Что, думаешь, совсем хочу уехать?! Сказано: огляжусь — вызову! — Так и пробуравил он жену глазами. — Что молчишь?»
Мать ответила просто и спокойно:
«Что говорить, Леша? Вызовешь — приедем».
«Нет, ты, сволочь, думаешь, не вызову, и этого балбеса научила! Сидит, воду дует, слова не дождешься!»
Мать привычно молчала. Сын поставил кружку на стол. Посидели так.
«Нам, наверное, пора», — несмело проговорила мать.
И как бы в подтверждение слов поезд дрогнул…
Мать и сын постояли еще на перроне у вагона. В пыльном окне торчало лицо отца. Женщина посматривала то на мужа, то вдоль вагона, то куда-то вниз: время шло для нее мучительно медленно.
Поезд фыркнул, тяжело задышал. Витька смотрел на шевелящиеся немо губы отца, улыбнулся смешно сплющенному о стекло носу.
Поезд уходил…
— Ну, здравствуй, сын, здравствуй! — нажимая на это «сын», неловко тискал отец парня, сына, так внезапно встреченного на людной улице. — Вот так номер! А я гляжу, Витька вроде пошел! Еще бы чуть — и просмотрел! Ты-то как меня не заметил, рядом же стояли? Давно здесь? На каникулы? Досрочно экзамены сдал? — заваливал отец вопросами в своей привычке не слушать, а говорить только. — А на Алтай-то заезжал к матери?..
Витька дрогнул при упоминании о матери, мелко, всем телом. Взгляд его заострился, длинно, с прищуром уперся в отца.
— Н-нет, — выдавил он. И снова потупился.
— Больше года, как у нас с матерью связь пропала… — вздохнул горестно и отец. — Перестала отвечать… Я ей из Ташкента писал, сюда приехал… На одно письмо ответа нет, на другое… И ты молчишь, хотя бы открытку отцу прислал: то-то со мной, то-то, жив-здоров… Адрес — до востребования, знаешь, — вовсе в сердцах проговорил он. Помолчал, встрепенулся: — А здесь ты у кого остановился? Теперь ко мне пойдешь! У меня ягоды консервированной полно! Настойка вишневая есть — пить-то случайно не начал?
— А ты у кого?.. Где ты живешь? — спросил сын, запинаясь.
— Разве не знаешь, как я живу?! — отец извинительно и озорно хохотнул. — Подженился. До осени. — Вдруг посерьезнел, тон сделался уважительным: — Она бывшая партизанка, участница войны. Правда, к выпивке маленько тянется. А я этого дела, сам знаешь, на дух не терплю. Поживу до осени, урожай с огорода поделю и на Кубань думаю махнуть. Или в Ленинград. Если, конечно, мать нашу сюда не удастся вызвать… — закончил он переживательно. — Ну пошли.