Нашла пора обоюдной растерянности. Стоят друг перед дружкой, руками разводят. «А во-вторых, он уехал уже». — «Как уехал?.. — достает женщина конверт, руки трясутся, письмо развернуть не могут. — Вот же, вот… зовет… жить вместе, никогда я тебя, пишет, не забывал… Я дом продала, приехала…»
Выясняется: семнадцать лет назад видела она в последний раз своего Алешу — он тогда занимался добычей корня, бил орехи, ездил продавал, останавливался у ней на постой, сошлись. Семнадцать лет ни слухом, ни духом не давал о себе знать, и вот получила письмо, помчалась к нему, радешенька, за две тысячи километров! Приехала, а Алеши уже след простыл…
Алексей Ладов в это время увлеченно и шумно разворачивался со стройкой дома, давно выкинув из головы маленькую, худенькую Соню с небольшой алтайской станции, у которой семнадцать лет назад останавливался на постой. Того самого дома, где сейчас сидел с сыном и пил чай из большой пиалы.
К жалостливым излияниям хозяйки отец, по виду, относился с вниманием, слушал, переспрашивал, но на лице не было и тени сочувствия, хотя бы деланного сострадания. А интересовали его, находили отклик лишь фактики, поворотики истории. По поводу вставлял свои рассказы: заходит речь о другом городе — конечно, он там был, помнит достопримечательности; о болезни — знает рецепт… И у женщины оставалось впечатление понятости, пожалуй, даже какого-то единодушия. Улучив момент, полюбопытствовала скромненько насчет семьи Алексея Григорьевича и постоянного места жительства — где же все-таки, на Алтае или здесь? И тот без зазрения совести коротко и сухо ответил: «Мы с Витей здесь, а жена временно в Сибири». Хозяйка длинно кивнула, словно перекатила по горлу шарик ртути, улыбнулась и стихла.
Если все-таки бабы дуры, рассуждал Витька, то жалко: в дураках оказываются обычно добрые, сердечные, доверчивые. Впрочем, точно так же дело обстоит и с мужиками. Удивительно одно: почему эти дураки крайне редко кладут глаз друг на друга. Но еще, пожалуй, жальче тех, кто подобной дуростью не наделен. А обманывался ли, мучился тяжкими сладкими думами, ревностью, надеждою, любил ли кого-нибудь отец? Мог ли любить?..
Хозяйка проводила гостей до калитки. Те еще постояли перед домом, вперев обе руки в бока, поглазели, сами того не замечая, покивали враз головой.
— Да, Витя… — протянул Алексей Григорьевич, — не прохлопали бы дом, отучился бы, вернулся, женился, да жил бы!.. К огороду я бы тебя не привязывал, сам бы управлялся. А ты бы своими делами занимался. Да…
Вздохнул и сын. Усмехнулся чему-то. И подались они неспешно.
Витьке стало жалко дом. Странно: никогда уж не будет жить он в нем, даже, может, никогда не зайдет больше или, по крайней мере, зайдет не скоро. Память. Недалеко вроде ушел из этого прошлого, а уже зовет оно, тянет.
— А что, сын, — заговорил отец, — дом можно и новый купить! Не здесь, подальше, в километрах двадцати от города — там дешевле и участки больше. Разбили бы сад, можно было б с яблоками, вишнями, с виноградом в Сибирь ездить… А и с садом связываться бы не стали! Фрукты тут всегда купить можно, а весь участок — под цветы! Год — и на машине бы ездил! Теплиц бы понаделали, чтоб и зимой выращивать, а? Я бы со всеми делами возился. А ты бы мог ездить, продавать. Куда-нибудь в Норильск бы летал. Можно даже как делать — художественный букет! Я такие видел. Там цветов-то — один-два, для запаха. А остальное трава разукрашенная. Красками. Хо-хо, я бы так разрисовал, будь здоров! Еще лучше цветов была бы! И оттуда, с Севера, чего-то можно прихватывать. Меха! — расходился отец. — Или закупить в сибирских деревнях кур, с вагон, ну, зимой, понятно, — и на Кавказ! Там куры дорогие. С ездки бы тысяч… по десять имели! Да и здесь любое мясо дорогое. Баранина особенно. Если дом подальше к горам купить — можно скотину держать. Овец. Загон построить, развести стадо, пастухами заделаться. Я пенсионер, участник войны, имею право. А? Жалко, ты еще учишься, а то бы!..
Улочка выходила к каналу с карагачевой рощей на противоположном берегу. Отец и сын прошли до середины шаткого подвесного мостика через канал, облокотились на железные перильца. Снизу приятно потягивало влагой, а затылок пекло. Прямые, как стрелы, берега сужались по перспективе и вдали пересекались широким мостом. Вода неслась мутно-белой, глинисто-клубящейся массой. И, как любое водное течение, притягивала взгляды, завораживала, навевала смутные думы.
— А какая, собственно, разница… — будто в полусне прозвучал голос. И одна из двух теней на водной глади, пошире и покороче, шевельнулась. — Найдем сейчас домик подходящий. Ты пока учись, а я его буду до ума доводить. Закончишь — приедешь. — И больше бодрясь, поддавая жару, нежели вспыхнув, тень взмахнула. — Мать вызовем оттуда! И будем жить! Прямо сейчас пошли, дадим телеграмму матери!..
Сын дрогнул, медленно повернулся, уставился на отца, поползли вверх плечи.
— Ты что, в самом деле, что ли? Я же тебе… Умерла мама. Год назад умерла.
Отец зацепил зубами воздух, да так и остался с широко раскрытым ртом, не в силах выдохнуть.
— Ира?! Да ты что?! Умерла?! — не разумел он. Закачал головой, будто в забытьи, опять склонился над водой, запричитал, подвывая: — Ах ты Ира, Ира… Горе-то какое… И не знал ничего… Не похоронил тебя. Как померла-то? — повернулся он к сыну. — Почему не нашел способ сообщить? Адрес мой знаешь — до востребования…
— Я давал телеграмму. В Ташкент еще. Ты же в Ташкенте вроде жил. Открытку к Новому году оттуда присылал…
— А когда она? Я оттуда в феврале смотался.
— А-а, ну, значит, не застала…
— Расскажи хоть, как, что?
На мостик зашла ватага пареньков и девчонок, с шумом, с визгами принялись раскачивать его.
— Да перестаньте вы! — крикнул отец, но на этот раз не проявил настойчивости. — Пошли отсюда куда-нибудь. Вон в парк, на скамейку сядем, расскажешь. Что же ты молчал до сих пор?! Вот человек — зеленое ухо…
Отец летел, мерил землю своими аршинными шагами, все повторял: «Видишь, что случилось… А я ничего не знаю…» Спрашивал: «А на каком кладбище похоронили? Здесь, на Зареченском?..»
Витька отвечал и едва поспевал за ним. Было что-то ненормальное, неестественное в их быстрой ходьбе — куда бегут? Куда торопятся? Чего теперь-то уж!.. И как это они сейчас сядут и Витька станет рассказывать?.. Ни с того, ни с сего. О чем?! О смерти, о последних днях жизни матери, о муках ее! Разве можно об этом рассказать?! Это вот, вот где, в нем, в крови, в голове, в сердце у него. Он весь из этого рассказа!
— Она… — сын начал и умолк. Застрял глазами в смятой коробке «Беломора» на траве перед скамейкой, насилу отвел взгляд. — Почти год не вставала она. Исхудала, иссушило ее так… Не знаю, как и выразить. Рак. Врачи, когда из больницы выписывали, говорили, самое большое с месяц протянет. Она еще… семь. Сердце… хорошее… — выжал Витька из себя. Скривился, стиснул челюсти, опустил низко голову, обхватил, сдавил виски пальцами. Напрягся весь, но, как ни крепился, прошлась по телу, покорежила ломота. Много накопилось, наболело в душе за год тот проклятый, много. А не выкладывал никому, не делился, в себе носил.
Витьку охватывала частая в последнее время обида — обида незнамо на кого, на отца вроде, но нет, на жизнь всю с ее всесилием, на судьбу, что ли, на слабость свою и мизерность. Он даже понимал, что сознание его начинает закупориваться на этой обиде! И ощущение такое рождается, будто сорвался с краешка земли и полетел в бездну… Зацепиться не за что. В такие минуты бежать куда-то, к кому-то хотелось — человек необходим был близкий!
Потянуло к отцу, человеку, по крови близкому, с которым природой предписано держаться вместе, бок о бок, выживать.
— Только учебный год начался, недели три прошло, телеграмму получил: «Срочно вылетай. Мать безнадежна». В голове не вяжется, только из дому, провожала меня… — Витьке хотелось рассказать все обстоятельно, чтоб знал отец, чтоб понял… Хотя что должен был отец понять, Витька бы не объяснил. — Телеграмма оказалась пятидневной давности — на почту не заходил. И в аэропорту еще сутки проторчал — телеграмма врачом не заверена, говорят: недействильна! Кому там ее было заверять-то?!
— Надо было к начальнику аэропорта, шарахнуть по столу!..
— Не умею я по столу. По морде еще могу, а по столу… Словом, полетел. Счастливый после всей этой нервотрепки…
Витька замолчал. На словах что-то не то получалось, что внутри. Ведь он хотел поведать, как это было мучительно: двадцать четыре часа ходить по аэропорту и каждую секунду осознавать, что за тысячи километров мать… безнадежна… То есть н е т н а д е ж д ы. И ничего не сделать, не преодолеть это земное расстояние, пока не будет билета! И что значило получить этот билет!..
Потом он шел ранним утром по родному своему городу — теплым, погожим осенним утром, — по знакомой до кустика улочке, и отказывали ноги! Быстрее хотел, бегом, а ноги не слушаются. И все. Немеют, чужие — ходули, не ноги! Дошел, наконец, до дома, с дороги в окна стал заглядывать — а в окнах занавесок-то почему-то нет!.. Голые окна… И вовсе как-то худо стало. Тревожно вовсе. Глядит — воротики-то у них низкие — по огороду идет Катя Затеева, сестра сродная. Огород уже убран, и только капустные вилки, серебристым инеем подернутые, торчат, будто головы в стальных шлемах. Идет она по огороду и шарит глазами по земле, туда посмотрит, сюда, чего-то будто ищет. Подняла голову, долго всматривалась, кто это там на дороге, медленно вперед стала подаваться, руки протягивать, а потом разом всплеснет ими, как закричит! Ах! Витька едва поймать ее успел, схватил под руки, обнял. Ни слез, ни плача — пустота и далекий какой-то звук. И вдруг услышал он, не услышал, откуда-то из бездны дошло до сознания: «Мама-то наша совсем пло-ха…» Жива-а… Жива, значит! Жива-а-а!!! Залетел в дом — прямо в кухне, напротив двери. На кровати у стенки сидела мать, постаревшая, измучившаяся. Ахнула: «Дождалась…»
— Прилетел, — продолжал сын. — А у нее живот такой… Раздулся! Неделю, оказывается, уже сиднем сидит, ни вста