— Вы приехали из Франции ради свидания со мной? Я немного сбит с толку: надо было предупредить, мы могли бы поговорить по телефону…
— Мне очень хотелось побывать в Лозанне. Обещаю не злоупотреблять вашим временем. Вы, должно быть, очень заняты…
Он хмурится, без сомнения, понимая, что дело не в простом любопытстве.
— Вы меня совсем не беспокоите… Итак, вы француз, но ваша мать швейцарка, верно?
— Не уверен. Моя мать француженка, но я не могу исключить, что она родилась в Швейцарии. В Лозанне или где-то еще…
— Понимаю. Так это не она рассказала вам о доме Святой Марии?
— Нет. Честно говоря, я почти ничего не знаю о молодости матери. Она никогда ничего не рассказывала. Это сделала моя тетя — очень уклончиво, и она же дала мне вот это фото.
Я протягиваю ему старый черно-белый снимок. Склонившись над столом, Бертле полминуты внимательно его разглядывает.
— Очень интересно, — говорит он, покивав. — Вы, должно быть, думаете, что попали в исключительное положение, но… — Откидывается на спинку стула. — Очень часто люди, пережившие трудное детство или отрочество, не могут говорить об этом с родственниками, в особенности с собственными детьми. Что касается учреждений, с которыми я разбираюсь, большинство интернированных десятилетиями скрывали это от своих семей, а может, и до сих пор скрывают… Но таковы все семейные тайны, верно? — Делает паузу. — Могу я отсканировать фотографию?
— Конечно.
Бертле встает и включает сканер. На стене рядом с книжным шкафом я замечаю большую карту Швейцарии, усеянную мириадами цветных точек. В некоторых кантонах точки образуют компактные скопления, в то время как другие остаются почти нетронутыми.
— На этой карте перечислены все учреждения, которые приняли административно интернированных, — говорит Бертле, проследив за моим взглядом. — Есть тюрьмы, психиатрические лечебницы, дома труда или образования, в которых могут разместиться от двадцати до двухсот человек.
— Цвета обозначают типы заведений?
— Да, еще я составил карты по принципу вместимости или религиозной конфессии. Мы идентифицируем их уже год, чтобы составить полный список, опираясь в основном на реестры, которые велись с тридцатых годов по восемьдесят первый. Наша команда работает преимущественно с кантонами франкоязычной Швейцарии, но мы на связи с коллегами из других университетов — чтобы охватить всю страну.
— Почему некоторые кантоны выглядят… девственными?
— Только исправительные центры были распределены равномерно. Открытие и содержание таких заведений обходилось чрезвычайно дорого. Не все кантоны имели средства, поэтому власти могли интернировать людей далеко от дома, куда хотели. Некоторые учреждения были многофункциональными и содержали как осужденных, иногда действительно опасных, так и интернированных по простому административному решению.
Мне трудно сосредоточиться. Я думаю только о звонке Геза и о том, что ждет маму в ближайшие дни, хотя все, что сообщит Бертле, будет иметь решающее значение.
Профессор возвращается и садится напротив меня.
— Что именно натворили все эти люди? — спрашиваю я.
— Иногда ничего. Совсем ничего. В архивах мы находим и регистрируем кучу общих формулировок: «аморальное поведение», «лень», «алкоголизм», «разврат», «попрошайничество», «склонность ко всем видам пороков»… Правда в том, что принудительные меры позволяли властям изолировать от общества людей, чье поведение было неприятным или отклонялось от нормы. Все предлоги были хороши. В большинстве случаев то, в чем обвиняли людей, не было правонарушением как таковым и не должно было закончиться осуждением. Нередко они месяцами не знали о причине своего интернирования.
Он открывает ящик стола и достает толстую серую папку, перетянутую ремешком.
— У меня здесь сотни писем, которые интернированные писали семьям, руководству учреждений, представителям правосудия. Во всех — замешательство, боль, обида и стыд.
Бертле расстегивает ремешок и начинает листать папку.
— Вот, например, письмо, отправленное заключенным в пятьдесят пятом году: «Меня арестовала полиция во Фрибуре, где я в то время находился, и отвезла в тюрьму в Берне. Я провел там две недели и был интернирован в тюрьму в Хиндельбанке без предъявления обвинения. Я уже два месяца сижу, сам не знаю за что. Я протестую против этой меры и прошу вас рассматривать мое письмо как апелляцию на поражающее меня в правах решение, являющееся чистым произволом».
К некоторым страницам приклеены цветные стикеры.
— Вот это другое письмо, от заключенного из тюрьмы Сиона: «8 февраля меня бросили за решетку. Я не видел ни родственников, ни друзей. Не знаю, проинформировали моего работодателя на фабрике о моем положении или нет, что он думает обо мне, ушедшем с работы две недели назад. Я не знаю, кто меня осудил и как долго я пробуду в тюрьме. За пятнадцать дней мне не дали возможности оправдаться. Меня оставят томиться в застенке до самой смерти? Или переведут в еще более темное подземелье?»
Бертле на мгновение умолкает и смотрит на меня, чтобы увидеть мою реакцию.
— Некоторые письма просто душераздирающие — например, призыв матери о помощи: «Я растеряна — мою дочь забрали, не позволив ей сообщить мне, где она находится. Теперь она может работать у моей сестры швеей. Я полна решимости позаботиться о ней, дать ей возможность прийти в себя. Пожалуйста, дайте моей дочери шанс».
— Ужасно!
— Да. Самое жестокое, что именно родственники иногда инициировали интернирование, но почти все потом ужасались несоразмерности ответной реакции. Одна женщина бьет тревогу из-за того, что спровоцировала задержание, обратившись за помощью к властям… «Мой брат много пил несколько месяцев. В феврале шестьдесят второго года я вмешалась, искренне полагая, что его отправят в реабилитационный центр. К сожалению, через несколько дней я узнала, что брата увезли в Кретлонг. Передать вам наше горе невозможно. Могу сказать, что мой брат никому не причинил вреда, кроме самого себя. Он самый миролюбивый человек, которого только можно встретить».
Бертле захлопывает папку.
— Перед нами скандал на государственном уровне, растянувшийся на десятилетия. То, как власти обращались с людьми, выходит за рамки любых наших представлений. Если б то, о чем я вам рассказываю, происходило только до войны, мы еще могли бы это понять, но такой была реальность во всех кантонах до восемьдесят первого года, когда отменили административные аресты.
— Как это возможно? Почему никто не отреагировал раньше?
— Это мы и пытаемся выяснить. Кажется невероятным, что общество не сопротивлялось, но иногда, увы, проще закрыть глаза и не обращать внимания. Трусость, равнодушие, конформизм… многие факторы объясняют, как мы до этого докатились. Никто не хотел видеть, что происходит. Не следует забывать, что большинство интернированных были выходцами из бедных и неблагополучных семей. Немногие оспаривали решения о задержании. Как правило, они предпочитали сотрудничать в надежде смягчить приговор или облегчить условия содержания. После освобождения всем было слишком стыдно открыто говорить о том, через что они прошли. Эти формы содержания под стражей наносили душам невообразимый урон.
Я в шоке. Чем оправдать то, что мою мать-подростка заперли в одном из этих страшных заведений? Я вспоминаю «диагнозы», перечисленные Бертле: разврат, алкоголизм, безнравственность… Не могу поверить, что хоть один может касаться Нины.
Профессор снова берет в руки фотографию с неровными краями.
— Можете ее датировать?
— Думаю, она была сделана между шестьдесят пятым и шестьдесят седьмым годами — во всяком случае, не позже.
— У вас есть хоть какая-нибудь информация о пребывании вашей матери в доме Святой Марии?
— Нет, и никаких других документов тоже нет. К сожалению, моя мама сейчас не говорит. Не думаю, что она сказала бы мне, даже если б могла. Я мог и не увидеть эту фотографию.
Мы умолкаем; про такую паузу говорят: «Ангел пролетел». Бертле задумчиво рассматривает снимок, а я пытаюсь возобновить разговор:
— Что вы знаете о доме Святой Марии?
— Был год, когда я в основном занимался пенитенциарными учреждениями латинских кантонов: Во, Женевы, Фрибура, Невшателя и Вале… Объем работы непомерный. Я сведу вас с нашей коллегой, которая работает в общежитиях и учебных заведениях для девочек; от нее вы узнаете гораздо больше.
Бертле улыбается и возвращает мне фотографию.
— Я уже сообщил доктору Дюссо о вашем визите. Его кабинет дальше по коридору, вы легко найдете. Ко мне приходите в любое время, моя дверь для вас всегда открыта. Планируете остаться в Лозанне надолго?
Я колеблюсь всего мгновение.
— Пока не знаю. Это будет зависеть не от меня…
5
Дверь в кабинет доктора Дюссо приоткрыта. Молодая женщина лет тридцати пяти, темноволосая, миниатюрная, сидя на стремянке, убирает толстые папки на последнюю полку книжного шкафа. Я тихонько стучу.
— Извините, я ищу доктора Дюссо.
Женщина поворачивает голову.
— Уже иду. Дайте мне только время, чтобы…
Она несколько секунд борется со своими записями, потом спускается и распахивает передо мной дверь.
— Господин Кирхер?
— Именно так, — мысленно усмехнувшись, отвечаю я.
Доктор протягивает мне руку. У нее чудесные сине-зеленые глаза, мелкие веснушки усеивают щеки, от угла рта к «ложбинке ангела» тянется небольшой шрам.
— Марианна Дюссо, приятно познакомиться. Людовик предупредил меня о вашем визите. Входите.
Я все еще слегка ошарашен, потому что ожидал увидеть мужчину, ровесника Бертле, и, как умею, пытаюсь скрыть удивление.
Кабинет Марианны намного у́же профессорского. На стене висит репродукция Шагала — влюбленная пара, летящая над городом, — милые безделушки украшают шкафы, на тележке для книг стоит ваза с цветами из дутого стекла.
— Вы ищете информацию о доме Святой Марии, если я правильно поняла.
— Верно.