Матье, владелец галереи и, кстати, мой лучший друг, наблюдал за моим прибытием через окно. Он залпом опустошает свой бокал шампанского, одновременно хватая меня за руку.
— Извини, я забыл мобильный дома и не заметил, как пролетело время. Ты знаешь, ЧТО ЭТО ТАКОЕ…
Откуда ему знать? Матье не расстается с телефоном, который зачастую выглядит естественным продолжением его руки. Он качает головой.
— Ты никогда не изменишься, честное слово… Напоминаю: мобильный телефон существует, чтобы с тобой можно было связаться в любой момент.
— Нужно было начать без меня. Ты бы и сам прекрасно справился.
После короткой паузы его тон становится более серьезным:
— Сегодня люди ждут не меня, Тео. Они хотят услышать именно тебя.
И это действительно проблема. Я отвожу взгляд в сторону. Сколько себя помню, находясь в центре внимания, я всегда впадал в глубокое беспокойство. От шума и разговоров вокруг у меня заболела голова.
— Давай, поехали! — добавляет он, все еще держа меня за руку, — вероятно, опасается, что я убегу, как только он отвернется.
Мы пробираемся через толпу. Матье налево и направо шутит по поводу моего опоздания, как будто меня нет рядом. Я держусь позади и пытаюсь улыбаться.
Фотографии на стенах, плод десятилетнего труда, все в тонких черных рамках, сменяют друг друга, как во сне. Я мог бы мысленно совершить экскурсию по выставке, после того как провел много дней в архиве отца, собирая и сортируя тысячи негативов, которые он накопил за последние десять лет жизни. У нас с Матье сохранилось сто пятьдесят снимков, все неопубликованные, которые только что изданы в книге под названием «Память и забвение», предисловие и подписи — мои.
Среди знакомых и незнакомых гостей я замечаю Изабель, бывшую помощницу отца, которая машет мне, когда я прохожу мимо. Я знаю ее всю свою жизнь и всегда узнаю по волосам «соль с перцем», уложенным в пучок, которые придают ей старомодный вид школьной учительницы из прошлого. Она прижимает к груди экземпляр книги.
— Ты и представить не можешь, как я тронута, Тео… Ты проделал великолепную работу! Отец гордился бы тобой.
Невозможно сосчитать, сколько раз мне повторяли фразу «Твой отец гордился бы тобой»: когда я получил диплом бакалавра с отличием, когда меня приняли в подготовительный класс лицея Генриха IV, а два года спустя — в «Ла Фемис»[3]; удостоились этих слов моя первая фотовыставка и первые документальные фильмы, снятые для телевидения. Если о моих работах выходили хвалебные статьи, авторы видели во мне «достойного наследника своего отца»… Но кто на самом деле знает, что он подумал бы обо мне и моей карьере? Эта фраза никогда не заставляла меня почувствовать гордость или тщеславие, скорее оказывала прямо противоположное действие. Вместо того чтобы высказывать гипотетические мысли мертвого и похороненного отца, я предпочел бы, чтобы мне просто сказали: «Мы гордимся тобой». Это именно те слова, которых я тщетно жду все эти годы.
Я едва успеваю поблагодарить Изабель, как меня снова подхватывает и увлекает за собой Матье. Гости следуют за нами и продвигаются вглубь галереи. Рядом с буфетом оборудовано небольшое пространство с микрофоном и столиком для автографов. Мой взгляд теряется в «изысканном собрании». Я ищу лицо, не очень веря в успех. Я даже не разочарован. Когда ни на что не надеешься, нет и досады. Словно читая мои мысли, Матье наклоняется ко мне.
— Ты отправил ей приглашение?
— О ком ты, черт возьми?
Он раздраженно качает головой. Осознавая, что моя реакция нелепа, я капитулирую:
— Нет. Я не верю, что она пришла бы…
Я вру. Я искал лицо моей жены, Джульетты. Вернее, бывшей жены; наш брак давно стал пустой формальностью. Мы не виделись больше шести месяцев и даже не разговаривали по телефону. Я несколько дней колебался, прежде чем вложить приглашение на ее имя в конверт. «Я бы очень хотел, чтобы ты пришла. Надеюсь, выставка тебе понравится». Эти жалкие слова я нацарапал на оборотной стороне открытки. Слова, которые я мог бы написать любому едва знакомому человеку, предназначались женщине, разделившей со мной шесть лет существования.
«Я бы хотел, чтобы ты была со мной. Ради моего отца. Для меня. Для нас. Я не хочу, чтобы все закончилось таким образом». Неужели эти несколько предложений так трудно написать? Выходит, да, раз я не смог.
Матье наливает себе еще шампанского и постукивает по нему ложечкой, как свидетель на свадьбе, готовый порадовать присутствующих неизбежной речью, обогащенной шутками на тему школы и сентиментальными историями. Он щелкает по микрофону, проверяя звук, и знакомым, хорошо поставленным голосом начинает ретроспективный рассказ о творческом пути моего отца: дебют в качестве художника, первые опубликованные в журналах снимки из путешествий по Африке и Азии, участие в Сопротивлении, годы фотожурналистики в известных информационных агентствах, перекрестные репортажи из США и СССР времен холодной войны — и резкая смена курса в 1963 году, когда он прекратил всякое сотрудничество с ведущими журналами, чтобы посвятить себя личным проектам, которые при жизни увенчались редкими выставками и публикациями. Квазиотставка на пике славы, во многом способствовавшая легенде о таинственном Йозефе Кирхере.
Я знаю все это наизусть. Матье звучит, как заезженная пластинка. Наконец я поднимаю голову и позволяю своему взгляду скользнуть по аудитории, которая для меня не более чем туманная масса. Раздаются аплодисменты. Только в этот момент я осознаю, что Матье протягивает мне микрофон.
Говорить об отце на публике всегда было для меня испытанием. Наверное, потому, что я никогда не знаю, какую сторону принять. Отстраненно рассуждать о его работах с иллюзорной объективностью, как я мог бы поступить с работами Дуано или Картье-Брессона? Или принять тот факт, что для большинства людей я существую только через него, что он не только мой отец, но и опекун, с которым я прожил бо́льшую часть своей жизни, всегда поражаясь тому, что мертвые могут подавлять живых своим присутствием.
Устав жить в тени легенды, я покинул Францию, едва успев отметить тридцатилетие, и переехал в Лос-Анджелес, который немного знал. Я прожил пять лет в Соединенных Штатах и, честно говоря, считаю их лучшими в моей жизни. По иронии судьбы в то время как я изо всех сил старался избавиться от груза фамилии, именно она открыла мне двери в карьеру «фотографа звезд», как вскоре окрестят меня таблоиды. Я уезжал, не имея ни реальных планов, ни особых амбиций, но отец, который долго работал в «Лайф», был достаточно известен за океаном, и агент сразу предложил мне сделать несколько съемок для второстепенных актрис и актеров, стремящихся подняться выше. Мои фотографии, все черно-белые и на пленке, наперекор моде на цифровые технологии и диктату «Фотошопа», имели неожиданный успех. Звезды вскоре стали пользоваться моими услугами, и я, себе и без особых усилий, стал известным/востребованным фотографом. Как говорил Роберт Капа: «Фото уже есть, их надо просто взять».
Я встретил Джульетту на одном из тех ошеломляющих и бесконечных вечеров на вилле в Бель-Эйр, секрет которых известен Голливуду. Будучи эмигранткой, она работала директором по маркетингу в PR-агентстве. Очень большая зарплата. Громадная ответственность. Мы оба путешествовали по сентиментальной пустыне, заводя отношения столь же краткие, сколь и поверхностные. Мы сразу понравились друг другу и начали встречаться, не воспринимая этого всерьез и благоразумно избегая любых планов на жизнь под одной крышей. Мы наслаждались преимуществами супружества, не имея при этом повседневных хлопот, так вредящих чувствам. Вдали от Франции, запертый в пузыре, где все было легко и искусственно, я искренне верил, что наши отношения смогут продлиться. Честолюбивая Джульетта не была готова пожертвовать личной жизнью или надеждой свить семейное гнездышко. Она скучала по своей стране и друзьям. Мы вернулись в Париж, когда ей предложили должность еще более высокооплачиваемую, чем та, которую она занимала. Продолжение, увы, было банально печальным. В тот момент, как мы переехали, поселились вместе и решили пожениться, карета снова превратилась в тыкву. Наше американское начало было нашим выпускным вечером, эфемерным и иллюзорным. На самом деле между нами ничего не сломалось — мы просто не смогли ничего построить.
…Матье все еще протягивает мне микрофон, смущенный отсутствием реакции. В конце концов я беру в руки себя и микрофон. Я не подготовил ничего конкретного, хотел бы оказаться в другом месте, и с первых слов мой голос звучит неуверенно:
— Ни для кого не секрет, что я очень мало общался с отцом. Мне было всего пять лет, когда однажды вечером, в феврале семьдесят третьего года, он умер от сердечного приступа. Когда я думаю о нем, мне трудно отделить собственные воспоминания от чужих рассказов… Даже фотографии вводят меня в заблуждение. Глядя на работы, висящие в этой галерее, я наивно верю, что был свидетелем каждой из этих сцен. Однако некоторые вещи остаются неизгладимыми. Я всегда буду помнить звук его голоса, мозолистые руки, высокий силуэт в мастерской, склонившийся над столом, на котором он сортировал и раскладывал отпечатки. Именно в мастерской нашей фабрики в Сент-Арну-ан-Ивелин была сделана вот эта фотография.
Я умолкаю и указываю на черно-белый снимок, висящий на стене слева от меня. На нем маленький мальчик: стрижка под горшок, упрямый подбородок, черные глаза, взгляд устремлен на невидимую цель над объективом. Хотя фотография была сделана тридцать пять лет назад, я нахожу, что не сильно изменился. Ну, не считая стрижки. В моей памяти всплыли образы мельницы — старого, почти древнего здания, купленного в очень плохом состоянии, сожравшего половину состояния моего отца. Огромная гостиная с открытыми деревянными балками. Деревянная лестница, которая вела в спальни и на антресоли, заваленные книгами. Клетка со старым колесом. После смерти отца мы прожили на мельнице три года, прежде чем моя мать, уставшая от возни с поместьем и постоянным ремонтом, решилась продать его чете иностранцев, страстно влюбленной в старые камни.