[16] или Руанский собор.
— Мне на днях снились твои рисунки. Точнее — лестница, она мне что-то напомнила. Далекое и недостижимое…
— Ну вот, теперь ты толкуешь сны! Зачем? Хочешь устроить сеанс психоанализа? Убить двух зайцев одним выстрелом, сидя на диване?
«Если б ты только знал правду, Камиль… С учетом того, что я выяснил за последние несколько дней, бо́льшая часть моего психологического профиля уже составлена».
— Думаю, этот сюжет что-то значит для тебя. Я хочу понять, почему тебе всегда было так плохо.
— Сам знаешь, гении склонны к депрессии больше, чем другие люди, — саркастическим тоном бросает он. — Мы — другие, непонятые существа, проклятые художники…
— Прекрати!
Камиль наклоняется вперед, бросает окурок на землю и начинает массировать виски.
— Я пишу центральную лестницу, ту, которая вела в библиотеку на антресолях и в спальни.
— Почему? Почему именно ее?
— Я даже не знал, что это она, пока не купил мельницу. В первый раз, когда приехал туда налегке, застыл, как парализованный, перед ступеньками. Не мог двинуться с места, задыхался, совершенно не понимал, что со мной происходит, и клянусь тебе, что был абсолютно чист. Состояние длилось минуту-две. Но когда начал подниматься по ступенькам, уже был уверен, что именно эту лестницу я воспроизвожу на своих рисунках и картинах.
Я на мгновение теряю дар речи. Пытаюсь мысленно собрать воедино ссылки, которые никуда не ведут. Что эта лестница значит для брата? Почему он сделал это навязчивым мотивом того, что я теперь с полным правом называю его творчеством? В каком эпизоде нашего детства она берет начало? И почему снилась мне в Лозанне?
— Камиль, когда ты начал писать лестницу? Когда появилась первая картина?
Он едва заметно улыбается, берет свой мобильный и начинает искать нужную фотографию.
— Вот, эта была первой.
Разведя большой и указательный пальцы в стороны, он увеличивает масштаб нижней правой части картины с датой: «Март 90-го».
Восемнадцать лет человек, которого я считал своим братом, рисует лестницу в доме, где мы росли.
7
Мы вернулись так поздно, что Мод уже спала. Мне пришлось тащить Камиля в его комнату, где он сразу рухнул на кровать, не потрудившись раздеться. Я несколько минут посидел в комнате, сидя на плетеном сундуке, наблюдая, как он спит, слушая, как он дышит: дыхание было тяжелым, скорее храп, чем дыхание. Мой разум никак не мог зацепиться ни за что по-настоящему конкретное. Казалось, что все не завершено, что слишком многие вещи, касающиеся матери и Камиля, ускользают от меня.
На следующий день я чувствую, что Мод не очень рада меня видеть. Она делает все, чтобы заставить меня поверить в обратное, но во мне разгорается стыд, сравнимый с тем, что я испытывал в детстве, когда мама была ко мне холодна. У Камиля похмелье. Он встает после одиннадцати часов и, выпив кофе, а потом пива, отправляется прогуляться по мысу. Мы не вернемся к вчерашнему разговору. Вспомнит ли он хоть одно сказанное накануне слово? Я привык, что с Камилем каждый новый день похож на первый день Творения. Споры и хорошие моменты забываются как по щелчку, остается только мучительное чувство поверхностности наших отношений.
Оставшись наконец наедине с Мод — она готовит еду на кухне, — я решаю взять быка за рога и протягиваю ей свидетельство о рождении, которое храню при себе после похода в банк.
— Об этом ты тоже знала, Мод?
Она хмурится, вытирает руки кухонным полотенцем, прежде чем прочитать бумагу, и сразу понимает, что я все знаю. На мгновение я пугаюсь, что ей станет плохо, но она придвигает к себе стул и садится.
— Ты знала, что Йозеф не был моим отцом, верно?
Она не сводит глаз со свидетельства о рождении. Я вдруг чувствую себя глупцом. Обстановка не соответствует происходящему. Тетя молчит, и я сажусь напротив нее.
— Поговори со мной, Мод. Мне это необходимо…
— Да, я знала это. Но это ничего не меняет, Тео. Йозеф не был твоим биологическим отцом, но он любил тебя, как собственного сына, как любил Камиля. Я могу поклясться, что все это не имело для него ни малейшего значения.
— Я ребенок человека, который изнасиловал мою мать, и это многое для меня меняет… Для вас тоже: у меня нет никаких кровных связей ни с тобой, ни с Камилем.
— Мне всегда было плевать на степень родства. И зачем только твоя мать отдала тебе эту жалкую бумажку? Ведь она сама отдала его тебе?
— Да — она лежала в сейфе швейцарского банка в Париже. Она поступила так, потому что поняла, какой вред причинили сорок лет недосказанности и лжи.
— Мне очень жаль, Тео. Ужасно, что ты узнал этот секрет.
Я устал от банальностей. Устал от того, что мои близкие делают признания, только если прижмешь их к стенке.
— Поэтому Йозеф поспешил жениться на маме всего через несколько недель после их знакомства? Чтобы было легче подтвердить свое отцовство?
— Я уже говорила, он обожал твою мать, хотел любой ценой защитить ее и тебя, предложив крышу над головой, будущее, наследство. Он сделал все, чтобы никто не заподозрил, что он не твой родной отец.
— Почему ты ничего не сказала мне после ареста матери?
— Я не могла, Тео. Только Нина имела право открыть тебе правду. Я поклялась молчать.
— Выходит, ты всегда знала?
Мод кладет руки на стол и судорожно теребит кухонное полотенце, пытаясь успокоиться.
— Я была очень близка с братом. Мы никогда ничего не скрывали друг от друга, но он бы мне ничего не сказал, если б Нина не разрешила ему. Я полюбила твою мать, как сестру, с первой нашей встречи. Думаю, она знала, что может полностью мне доверять. Для меня не имело значения, что произошло до ее приезда во Францию…
— Когда она дала тебе фотографию, которая вывела меня на след швейцарского дома интернированных детей?
— После смерти твоего отца. Нина чувствовала себя очень одинокой, и мы тогда много времени проводили вместе. Она захотела рассказать в подробностях всю свою юность. Именно тогда показала эту фотографию и передала ее мне. Решила перевернуть страницу, попытаться забыть тот период жизни. Кстати, с тех пор мы больше никогда не упоминали о доме Святой Марии…
— Но фотография ведь не случайно оказалась в этой шкатулке? Я уверен, ты положила ее туда намеренно.
— Это правда, я засунула ее к другим фотографиям в надежде, что ты окажешься дотошным и заметишь ее. Я обещала твоей матери никогда ничего не рассказывать о ее прошлом и могла только направить тебя по следу, побудить тебя заинтересоваться ее юностью.
— А что, если б я ничего не узнал? Ты бы рискнула и дальше молчать?
— Обещание есть обещание, Тео. Исключений не бывает.
Мод переводит взгляд на окно. Мне вдруг кажется, что ее мысли где-то витают, хотя это может быть просто уловка с ее стороны, чтобы я перестал ее терзать. Я понимаю, что веду себя слишком напористо и нужно искать обходные пути, чтобы получить желаемое.
— Ты знала, что Камиль продолжает рисовать?
— С чего ты взял?
— Это чистая правда. За последние несколько лет мой брат написал впечатляющее количество полотен. Он показал мне фотографии. Думаю, никто, кроме меня, никогда их не видел.
Тетя смотрит на меня с нескрываемым изумлением.
— Не могу в это поверить… Почему он скрывал?
— Он рисует не для других, Мод. Он делает это исключительно для себя, чтобы попытаться что-то изгнать.
— Изгнать?
— Не могу найти более подходящего слова. Его картины всегда посвящены одной и той же теме. Камиль не осознает ценности своих работ, он рисует под влиянием импульса, снова и снова переживает один и тот же эпизод жизни. Это продолжается уже двадцать лет.
Я смотрю в окно, надеясь, что Камиль не вернется неожиданно и не разрушит мою затею, и продолжаю:
— Произошло некое событие, очень давно. Событие, о котором у него нет четкого представления, оно похоронено у него в памяти.
— Я не понимаю, о чем ты, Тео. Что именно сказал тебе Камиль?
— Ничего — потому что забыл тот эпизод. Он всплывает на поверхность его сознания, только когда он пишет, и я убежден, что его картины — попытка вспомнить.
Мы умолкаем. Я знаю, это последняя возможность заставить Мод признаться. Недавние события подобны катаклизму: они сделали невозможное возможным, открыли тайны юности моей матери. Я должен попытаться, даже если придется блефовать.
— Думаю, ты знаешь, что произошло. Прекрасно знаешь причину душевного дискомфорта Камиля и можешь объяснить, почему наша семья никогда не была нормальной. Я не думаю, что дело только в трагедии, произошедшей в том доме в Швейцарии. Может, она и сыграла свою роль, но есть еще что-то…
— Я понимаю, что ты расстроен, но не узнаю тебя, Тео. По-моему, ты теряешь рассудок.
Мне нельзя сдаваться, нужно следовать инстинкту.
— Я никогда не чувствовал себя таким уверенным в себе. Лестница на мельнице в Сент-Арну…
— Что-о-о-о?
Я наклоняюсь над столом.
— Что случилось на лестнице ветряной мельницы? Что Камиль пытается вспомнить? Что он видел, когда был ребенком?
Мод смотрит на меня со слезами на глазах. Плотина вот-вот прорвется.
— Я не могу, Тео. Нет, не могу…
— Нина отправится в тюрьму, Мод. Как ты думаешь, чем станут для нас грядущие годы? Ничто не останется прежним.
Несколько секунд я молчу, потом встречаюсь с ней взглядом. Дело в Нине? В моем отце? Что увидел Камиль, чего не должен был видеть?
— Ты тоже был там той ночью, — заплакав, говорит она. — Ты был с Камилем.
— Не понимаю… — По моему телу пробегает ледяная дрожь.
— Твой отец умер не от сердечного приступа, Тео.
8
Мод глотает слезы. Я окаменел в кресле. Мне требуется несколько секунд, чтобы осмыслить последнюю фразу.
— Что это значит, черт возьми?
— Когда твоя мать познакомилась с Йозефом, — медленно начинает Мод, — они заключили договор: она выходит за него замуж, а он признает ребенка.