Безмолвная жизнь со старым ботинком. — страница 10 из 12

Взлетая по тропинке, Дылда чуть не сбил Добренького, который, суча кривыми ножками и слащаво улыбаясь, спускался к пляжу. Одет он был, как всегда, тщательно и безвкусно — во что-то серовато-песочное, с мышастым язычком шейного платка, и этим буланым лоском напоминал хорошо откормленного пони. При виде заместителя Илюша занервничал, засуетился; лицо его скривилось в гримасе безысходной тоски — казалось, он вот-вот расплачется. Как ребенок, которого застали у раскрытого настежь буфета, среди початых банок с джемом и конфетных фантиков, он бросился Добренькому навстречу, оставив пакетик с арахисом в моих удивленных руках. Высоко и бестолково, по-утиному держа маленькую голову, отряхивая от пыли ладный костюмчик, Добренький стоял, поджидая Илюшу с самодовольным видом хозяина, которому пес несет в зубах домашние тапочки. Минуту спустя мэр-премьер, синхронно жестикулируя, уже поднимались по тропинке; бегущие впереди них тени, уплощаясь, все больше халтурили, сбивчиво повторяя движенья хозяев, словно решив, что в отсутствие публики и так сойдет. Взобравшись на холм, каурая парочка обернулась и сверкнула загадочной, одной на двоих улыбкой.

Занятые цветными горошинами и каурыми близнецами, мы не заметили, как к лодке подошла Лиза. Вид у нее был донельзя жалкий и изможденный. На ней было длинное красное платье — то самое, в котором она без спросу влетела в мою жизнь. Волосы, словно затаившись, тускло лежали на худых плечах. Глядя по привычке куда-то поверх наших голов, называя нас "малышами" и "умничками", словно поглаживая словами, она попросила нас сбегать домой и передать Робину, что будет ждать его на пляже.

— Одного, — добавила она.

Запунцовевший от счастья Карасик сорвался с места, мы — за ним, оставив на песке россыпь цветных горошин и белый бумажный комочек. Уже на тропинке до нас донеслось:

— Осторожно, малыши!.. И шляпу прихватите!

Помню, как оглянулся и увидел ее одинокую пламенистую фигурку на буром песке и море — густое и черное, как нефть, — оно отступало от берега, словно там, за серовато-рыжим горизонтом, кто-то жадно втягивал в себя воду.

Мы мчались, как оголтелые, бежали так, как не бегают даже в детстве. В городе на нас волной накатил ветер — не привычный мягкий бриз, а горячий, обжигающий глаза и душу мистраль. Небо темнело, словно там впопыхах заканчивали ткать огромный черный ковер. Солнце, еще видимое за редкими черными нитями, уже не грело макушку, а только пусто и беспомощно смотрело на землю. Было трудно дышать, мы то и дело останавливались: помимо ветра, который рвал с веревок оглушительно белое, до рези в глазах белье, я спиной, позвоночником ощущал чудовищную силу - ту самую, что втягивала в себя море и которая теперь решила втянуть и меня. Мы бежали — медленно и вязко, как во сне, но бежали.

В саду никого не было. Под нервный плеск листвы мы влетели в дом. В потемках я чуть не вляпался в черную лужу: она зашипела и прыснула в сторону кухни.

— Это борисенковский Васька, — как ни в чем не бывало сказал Карасик. — Он у нас мясо ворует.

Когда мы были у самой лестницы, справа в забранное решеткой окно хлынуло солнце, и я разом оказался на солнечных классиках, в самом их начале: недоставало только камешка и — носка ботинка. Карасик с Дюком бодро вынырнули из солнца и, подталкивая друг друга, стряхивая, как воду, солнечный свет, стали взбираться по сумрачной лестнице на второй этаж. Отчаянно мигая и смаргивая свет, я поспешил вслед за ними.

Теперь-то мне ясен этот последний всплеск солнца: он был нужен для того, чтобы я увидел ее комнату. Комната была синяя, в белой кудели света. Что может значить комната, где живет девушка, женщина, для девятилетнего шкета? Что она, кто она, комната девушки? Ответов не было. Мы с дедом жили анахоретами, Карасик был единственным ребенком в семье, а Дюкова костлявая, мышами пахнущая сестра больше пугала, чем притягивала. И вдруг, как озарение, — эта комната.

В растворенное окно лился синий сад; в синей сумятице тянулись к нему, вставая на цыпочки, тени. Нестройно звучала густая, тяжелая листва. Ветер бурунами бродил в занавесках. Кровать стояла тихая и неприбранная, с мелкими складками и барашками, как море в штиль. На спинке пышной мальвой распустилась Лизина длинная юбка: я тотчас понял Карасика в его желании прикасаться к ее вещам — они были живые, дышали и зыркали по сторонам. В углу непрошеным гостем топтался платяной шкаф — черный, тяжелый, тяжко вздыхающий. У окна, на маленьком, покрытом заботливой скатертью столике, теснились, наползая друг на друга, темно-синие тени. Букет роз пестрым, иссиня-белым шаром повис над вазой; ворох темно-зеленой, словно бы мокрой и налипшей на этот шар листвы обрывался, не обещая стебля, за несколько слов до смутно поблескивающей вазы. Еще одна ваза с янтарными буклями винограда, тут же — бокал с прогретым, леденцово-яблочного цвета вином; на тарелке, в его длинной тени — желтовато-зеленый и словно бы глотнувший из этого бокала персик, а на самом краешке — бутылка с зеленой тенью, радужная, с чем-то неузнаваемо-красным внутри, похожим на большой неуклюжий поплавок. Перепады цветов и температур, жар и холод, серый сумрак и нарезка белого, пряный красный и зеленый без соли, — но все это синее, синее. И единственная в пустой голове мысль: я в секунде от солнца.

Смутно помню, что делали остальные. Мы были как снулые рыбки в аквариуме. Карасик, кажется, рылся в шкафу, без особого, впрочем, проворства; Дюк колдовал над филигранными флакончиками, расставленными в ряд на дамском столике, не то отражаясь в зеркале, не то выглядывая из-за потайной двери: с трепетом поднимал тяжелые бусины колпачков и, приблизив к длинному носу, усердно втягивал воздух. В зеркале (за дверью?) царила необычайная гармония — гармония щеток, пуховок, кисточек, тюбиков с помадой, шпилек, сцепленных друг с другом полукружий браслетов и бус. Да, это была ее комната, ее синяя комната, несмотря на затушеванное, ничем, кроме сваленных в кучу набросков на стуле, не подтверждаемое присутствие Робина.

Солнце исчезло столь же стремительно, как появилось; комната потухла. Небо стыло. В небе творилось что-то неладное. Пахнбуло дождем. Внезапная тьма, как умопомрачение, направила мысли в одну жгучую черную точку. Карасик первым пришел в себя и с драгоценной шляпой в руках выскочил в коридор; Дюк — за ним. Оставшись в одиночестве, я -

в точности так же, как это делал до меня Карасик, — осторожно дотронулся до юбки и, счастливый, скрылся за дверью.

Внизу я с размаху врезался в Дюка с Карасиком — они стояли, глядя в растворенную дверь кухни, где жалось к притолоке огромное черное пятно. Только выбежав на воздух, под припустивший дождь, я понял, что это пятно — Робин и его новая натурщица.

На темной веранде, где на подоконниках лежали линялые тени, среди раскатов грома, вздрагиванья стекол и хлопанья растворенной двери сидела притихшая бабуля и, глядя на пустой стул перед собой, точно там стоял, запрокинув голову, ее знакомый лилипут, беззвучно шевелила сухонькими губами. На столе перед ней стояла чашка с вишневым киселем. Карасик с Дюком выскочили на улицу, я же, как всегда, замешкался — очень уж странный был у бабули вид, — но, вспомнив одинокую фигурку на пляже, нырнул в дождь.

Обратная дорога была жуткой, но быстрой. Помню, как дребезжали поспешно затворяемые окна и ветви деревьев, объятые той же панической необходимостью укрыться, льнули к стеклу. У борисенковского дома я столкнулся с Дылдой, каким его впервые увидел Микешка: края широкополой шляпы, одежда облепила, совершенно безумные глаза, сумка, прямоугольная штука, разило за версту, и только вишневое деревце в саду нельзя вырвать дважды. Темный, почти свинцовый от дождя и горя, он уезжал, как и прибыл: опрометью, со страхом за плечами.

Я нагнал их у самого обрыва: тьма и слой света, придавленный тучами к земле, окрасили скалы в электрический, едко-желтый, беспощадный к глазам цвет. Карасик бежал впереди, прижав к животу свою драгоценную ношу: вынырнув из-под его локтя, хвостом струилась красная, совершенно сухая лента. Не знаю, зачем мы так мчались; отдать шляпу владелице казалось в те минуты чем-то необыкновенно важным: на этой шляпе держалось наше вконец расшатанное мироздание.

Я почему-то был уверен, что Лизу на пляже мы не застанем, но нет - вот она, щуплая фигурка, облепленная похожими на водоросли мокрыми волосами, все так же стоит возле лодки. Завидев нас, она крикнула:

— Вы сказали ему? Сказали?

Карасик оступился и, хватаясь за воздух, растянулся на дорожке. Шляпа выскользнула у него из рук и, лавируя между жиденькими кустиками, покатилась вниз, плюхнувшись на изрытый крупными дождевыми каплями песок. Пока Дюк поднимал чуть не плачущего от досады Карасика, я кинулся за шляпой. Ветер швырял косые струи дождя мне в лицо, и я, наклонив голову, неуклюже скользил по жидкой оранжевой земле. Лиза была где-то рядом: из потоков студеной серой воды до меня долетало требовательное "Сказали?", - но в том-то и дело, что не сказали и даже шляпу не донесли.

Что-то кричали Карасик с Дюком, но я не мог уже различить ни слова: ветер втянул меня в свой шахматный мир, водрузил на клетчатую доску, чтобы тут же мною пожертвовать. Он катил шляпу по песку, играя с ней, как заправский футболист с мячом, и я доверчиво трусил следом. Оглянувшись, я увидел на склоне ярко-алое пятно, точно дождь в своем неистовстве размыл желтизну до красного основания. Пятно, похожее на заляпанный грязью мак, двигалось вверх, по склизкой тропинке; когда оно знакомым жестом откинуло мокрую прядь волос, я понял, что это Лиза.

Смутно помню, как оказался в воде. В голове свистело и ухало, точно кто-то, сидя у тихого омута, стал бросать туда булыжники. В тот момент маленький мальчик во мне захлебнулся — он выбрал шляпу и стал ею. За спиной раздалось Дюково истошное "Стой! Назад!", но поздно — стой, нельзя — назад, я выбрал шляпу. Тут же я почти весело вспомнил, что не умею плавать.

От накатывающих раз за разом темно-серых с просинью волн болели нос и горло. Я тарабанил деревянными руками по воде. Море было повсюду — в ушах, под веками, в каждой поре; яростно пульсируя, оно бежало по сосудам, пенилось и грохотало, как река в половодье. Я уже ощущал покалывание гальки и перламутровую зыбь морских ракушек в ногах, в солнечном сплетении ветвились водоросли, на ладонях, между линиями жизни и судьбы, щекотно плескались мальки. Виски сдавило невидимыми клещами — мне казалось, что на макушке моей уселась огромная птица, и я мотал отяжелевшей головой в надежде сбросить хищника в воду. Я уходил под воду и всплывал, попеременно захлебываясь воздухом и морем.