ольшой пучок. «Она мыла голову в субботу, волосы еще не высохли и блестят от воды. Она выглядит совсем как ее мать в девичестве. Если бы в юности, во время помолвки, я пригляделся бы к невесте, я, быть может, и заметил бы, что невеста не вполне нормальна, и избежал бы нынешних своих несчастий» — мысли в голове реб Лейви путаются, и он вздрагивает, точно пробудившись. Дочь спросила о чем-то?..
— Почему тебя зовут Циреле? Тебя назвали так, дитя мое, в память бабушки Циреле, жены реб Иоселе, твоего дедушки. Нельзя мыть и расчесывать волосы в субботу, — вздыхает он и тут же обрывает себя, чтобы не разозлить ее.
— А почему дочь дяди реб Ошер-Аншла зовут Циреле? — спрашивает она с улыбкой слепого, который пытается разгадать, как выглядят цвета.
— Она тоже названа в честь старой раввинши, матери реб Ошер-Аншла. — Реб Лейви рад, что она не расслышала его упрек по поводу мытья и расчесывания волос в субботу. — Среднюю дочь твоего дяди реб Зелига тоже зовут Циреле. И дочь твоего дяди реб Реувена тоже Циреле. В нашей семье целых четыре Циреле.
— Целых четыре Циреле! — качает она головой и широко раскрывает глаза. — А почему тех Циреле не запирают в лечебницу?
— Ты, дитя мое, тоже не будешь больше сидеть в лечебнице. — Реб Лейви чувствует, как в душе у него все переворачивается. — Не будешь кричать и пытаться голой выбежать из дому — не попадешь больше в лечебницу.
— Папа, — продолжает она, будто не расслышав его слов, — ведь мне дали имя в честь бабушки, как и другим ее внучкам. Почему же бабушка не вымолила у Бога, чтобы меня не записали в лечебницу? Когда встречусь с ней на том свете, я ей скажу: «Некрасиво, бабушка, очень некрасиво», — и Богу я тоже скажу: «Некрасиво, очень некрасиво».
— Нельзя так говорить, — хватается реб Лейви обеими руками за углы стола, словно боясь, что станет от отчаяния рвать на себе волосы, — нельзя так говорить. Бог прав, и суд Его справедлив.
— Он неправ, и ты тоже не думаешь, что Он прав! Ты знаешь, папа, когда я впервые испугалась? — наклоняется она через стол и шепчет ему на ухо. — В первый раз в жизни я очень испугалась, когда умер дедушка реб Иоселе. Ты, папа, не знаешь, не знаешь! — веселится она, точно маленькая девочка, шлепающая босыми ногами по луже. — Ты думаешь, что я заболела, когда выросла. На самом деле я заболела еще в раннем детстве. Когда дедушка умер, ты разбудил меня и повел к нему. Вокруг него горело много свечей, и мужчины с такими же длинными бородами, как у тебя, читали псалмы, а женщины плакали. Мне тоже хотелось плакать. Я думала о том, что теперь дедушка не будет больше ласкать меня. Ты же всегда был таким строгим. Ты совсем со мною не разговаривал. Ты кричал на меня. И на людей, которые приходили к тебе, ты тоже всегда кричал. И я стояла около дедушки и думала о том, что теперь уж никто меня не приласкает. Потом мы с тобой вышли на улицу и увидели у дедушкиного окна женщину с цветами в волосах. Она заметила нас и стала кричать: «Я невеста! Мой жених сбежал от меня, и мне негде укрыться от позора». А ты отталкивал ее от дедушкиного окна и кричал на нее: «Сумасшедшая!» А она кричала еще громче, что хочет, чтобы ее похоронили вместе с раввином, с реб Иоселе. Тогда я расплакалась: «Не хочу, не хочу!», а она мне ответила: «А я хочу, хочу. Раввин реб Иоселе должен был благословить наш брак. Я хочу, чтобы меня похоронили вместе с ним, а если ты помешаешь, то чтобы ты не дожила стоять под хупой!» — кричала она мне. Я убежала, а ты, папа, бежал за мной и злился на меня за то, что я испугалась. А я боялась, как бы покинутая невеста с цветами в волосах не добилась своего и не легла в могилу вместе с дедушкой. И после похорон, когда уже засыпали могилу, я не хотела уходить. Но ты взял меня за руку и увел. С тех пор я каждую ночь дрожала от страха, что невеста в цветах разроет могилу и потребует от дедушки, чтобы он ее гладил по волосам, как гладил меня. Я очень не хотела, чтобы дедушка гладил ее. А когда я подросла и ты не позволил мне поступить в ивритскую гимназию, я решила, что это покинутая невеста прокляла меня, чтобы я, как и она, бегала по улицам… Отчего ты плачешь, папа?
— Я не плачу, доченька, не плачу, — едва сдерживает всхлипывания реб Лейви и гладит ее по волосам, как бы вознаграждая за лишенное ласк детство. — Прости меня, Циреле, за то, что был к тебе слишком строг. Знаешь, почему я кричал на тебя, когда умер дедушка? Мое сердце ныло оттого, что некому будет больше приласкать тебя, дитя мое. Твоя мама тогда уже заболела и лежала в больнице, а я был еще молодым человеком и совсем отчаялся. Но я пригласил меламеда, чтобы он обучал тебя письму. А в ивритскую гимназию я тебя не отправил, потому что там молодые люди учатся вместе с девушками. Священное Писание там изучают с непокрытой головой. А я хотел, чтобы ты выросла благочестивой.
— А я ведь была благочестивой, благочестивее, чем Циреле дяди реб Ошер-Аншла. Почему же ей достался жених, а мне — нет? Меня никто не сватал, потому что ты не разрешил мне ходить в гимназию вместе с мальчиками.
— Твоя двоюродная сестра Циреле, дочь реб Ошер-Аншла, тоже вышла замуж не за юношу из гимназии, — сокрушаясь, оправдывается реб Лейви, точно перед судьей, — она вышла замуж за славного и благочестивого молодого человека. Если ты, дочь моя, будешь впредь всегда вести себя так же, как сегодня, то я найду для тебя жениха не хуже того, что достался дочери реб Ошер-Аншла. Я уступлю твоему мужу свою должность и буду благодарить Создателя за твое исцеление.
— Никто меня не возьмет! Я была в больнице, да к тому же я старая дева! — звонко хохочет Циреле и тут же умолкает.
Реб Лейви тоже молчит, опустив глаза. Вот он сидел и размышлял, за что карают его небеса! Теперь он видит, что виноват не Создатель, виновата не его жена, виновата не Циреле, его несчастное дитя. Он сам виноват! Он не имел права заставлять дочь жить одиноко и уединенно. Он должен был разрешить ей посещать гимназию. Вот дочь реб Ошер-Аншла хоть и ходила в гимназию, а осталась благочестивой еврейкой. Чего же он так дрожал и чего боялся? Почему именно его единственная дочь развратилась бы, если бы стала образованной и встречалась с подругами? Очевидно, он боялся, что дочь унаследует его характер. Он боялся, что Цереле может пойти по неверному пути именно потому, что она — его дочь. Возможно, и его ревностная вера тоже основана на страхе перед собственной тайной греховностью! Он чувствовал, что должен быть благочестивее и строже своих родственников, потому что способен легче, чем они, поддаться соблазну. Тем более что долгие годы жил без жены.
— Папа, ты говорил, что у Циреле дяди реб Ошер-Аншла три дочки. А ей не стыдно?
— Чего же ей стыдиться?
— Если у нее есть дети, значит, все знают, что они делают с мужем, когда остаются наедине, — у Циреле прорывается сдавленный смешок. — Все знают, а ей не стыдно?
Реб Лейви со страхом глядит на дочь: кто она — ангел или бес? Все ее безумие, видимо, происходит оттого, что ей не под силу вести себя высоконравственно. Потому-то она буянит и раздевается донага.
— Папа, кто-то идет! — вскакивает Циреле.
— Кто идет? — вздрагивает реб Лейви. До него доносится топот множества грузных шагов. — Кто бы это мог быть?
— Это она, невеста с цветами в волосах, которая стояла под дедушкиным окном. Папа, я боюсь! — подается она в сторону своей комнаты.
— Не пугайся, дитя мое, — молит ее реб Лейви, сам напуганный ее безумной мыслью о сумасшедшей с цветами, которая встретилась им тринадцать лет тому назад, — разве ты забыла, что в нашем доме всегда было людно? Но в последнее время я перестал заниматься общинными делами и даже не посещаю заседаний. Сейчас ты убедишься, что это славные и хорошие люди. И я велю им тотчас уйти!
— Нет, не вели им уходить и не кричи больше на них! Когда кричат, мне страшно. Они уйдут, и я вернусь. Ш-ш-ш, — подносит она палец к губам, как бы веля отцу не рассказывать, что она в соседней комнате. И неслышно, словно тень, исчезает за дверью.
Шаги на лестнице становятся явственней. Они приближаются, но раввин стоит лицом к двери, за которой скрылась его дочь, а его воспаленные губы шепчут: «О Владыка мира! Пламя печи было знаком праотцу нашему Аврааму, и Ты заключил союз с ним. Хананию, Мисаэля и Азарию[83] кинули в раскаленную печь, а ты послал ангела спасти их из огня. Отец Всемилостивый! Я тоже в огненной печи, день и ночь в пылающей печи. Пошли же ангела исцелить мою дочь!»
— Доброй недели вам, ребе! — слышит он множество голосов и обнаруживает, что комната раввинского суда полна народу.
Делегация у раввина
Реб Лейви уже давно ерзает в кресле, прикрывает ладонью глаза, потирает лоб и слушает агудасников из молельни реб Шаулки: истинно верующих, говорят они, не задевают угрозы мясников, что, мол, если можно жениться на замужней, то можно и в Ошмяны ехать за привозным мясом. Пусть едут и везут! Не будет кошерного мяса — благочестивые евреи станут есть курятину. Их тревожит другое: что станут говорить мизрахники? И прочие партийные подонки, которые обзывают агудасников лизоблюдами, что они скажут?!
Прихожане Старо-Новой молельни не разбираются в политике, как агудасники, и говорят не так хитроумно, как те. Они начинают с главного. По-деловому, как и полагается старостам, которых общинные проблемы отвлекли от основных занятий, они объявляют напрямик: ребе, это не годится! Жильцы общинных дворов не желают вносить квартирную плату. А если они не станут платить, не будет денег на жалованье раввинам. Не будет также средств на ремонт миквы[84]. Бундовцы и без того кричат на собраниях общины, что виленским рабочим нужны ванны, а не миква. А раввины молчат, и всю эту кашу должны расхлебывать почтенные домохозяева. Верно говорит моэл Лапидус: кричи караул! Виленский ваад боится какого-то полоцкого даянчика, разрешившего брак с замужней!
— Вот как? У вас был моэл Лапидус? — бормочет реб Лейви себе в бороду. — Теперь я понимаю, понимаю.