— Рабби Элиэзер Вердунский не одиночка, а если и одиночка, то это неважно, — резко парирует реб Довид, и его светлые усы топорщатся. — В Мишне сказано определенно: хотя Закон надо понимать так, как его толкует большинство авторитетов, мнение одиночки приводится, чтобы при безвыходных обстоятельствах духовный суд мог принимать решение, опираясь на мнение даже одного авторитета. И не может быть большей нужды в таком решении, чем в случае с этой агуной. Тем более что она уже вышла замуж, а Рамбам поясняет: вышедшая замуж да не разводится! Если бы я не дал ей разрешения, она вышла бы замуж без разрешения и считала бы Всевышнего безжалостным.
Восемнадцатилетний Иоселе с гордостью обнаруживает, что какой бы текст здесь ни упоминали, он этот текст знает. Улыбаясь, он размышляет: он более сведущ в Учении, чем полоцкий даян. Пояснение Рамбама насчет того, что если женщина вышла замуж, то ей не следует разводиться, относится к случаям, когда у агуны имелись свидетели, пусть и не вполне достойные доверия. А в данном случае вообще нет свидетелей — чего же он морочит голову, этот полоцкий даян?
— Неправда! — вскакивает реб Лейви. — Нынешний муж агуны был у меня перед женитьбой, и я видел, что без разрешения он бы ее не взял. Агуна тоже была у меня, и я знаю, что она готова даже развестись со своим мужем. Но мы хотим, чтобы вы раскаялись! Чтобы вы признали свою ошибку!
— Не приведи Господь! — встает реб Довид и отступает на шаг, дрожа всем телом. — Я никогда не скажу, что ошибся.
В этом его движении, в том, как он сжался, столько безумного и дикого упрямства, что реб Лейви едва сдерживается, чтобы не броситься к полоцкому даяну и не затолкать его в соседнюю комнату, как он заталкивал свою дочь, когда она хотела выбежать на улицу нагишом.
— Полоцкий даян! — колотит реб Лейви кулаком по столу. — Вы накликаете несчастье на нашу голову, на общину Вильны, на весь народ Израиля. Вы приведете к самому страшному богохульству. И все из-за того, что вы не хотите поступиться своей честью!
— Неправда, я сделал это во славу Божью, — шепчет реб Довид и выпрямляется, как пружина. — Это вы не хотите поступиться своей честью из-за того, что я вторгся в ваши пределы, в решение вопроса об агуне.
— Всевышний подтвердит, что нарушение моей чести я полностью простил, — реб Лейви поднимает обе руки, — я изо всех сил старался, чтобы никто не узнал о вашей проделке, потому что знаю вас по вашим прежним делам. Я хотел избежать еще одного столкновения с вами. Но поскольку ваше решение об агуне стало достоянием улицы, вы обязаны открыто признать, что совершили ошибку. Если вы не сделаете этого — последствия будут для вас ужасны. Мы будем судить вас как закоренелого отступника и отторгнем вас! — Реб Лейви указал на раскрытый том Рамбама. — Мы предадим вас отлучению!
— Отлучайте! — отвечает реб Довид, стиснув зубы и сжав кулаки.
— Что здесь происходит, люди добрые? — поднимается реб Шмуэль-Муни, который все время молчал, выжидая, когда придется прибегнуть к хитростям дипломатии. Теперь, когда стороны нагромоздили гору ссылок на ранних и поздних авторитетов, когда выкрик реб Лейви — «отлучение!» — повис в воздухе, как топор, реб Шмуэль-Муни почувствовал, что настала пора показать свое умение.
«Положитесь на меня, это моя область», — мысленно передразнивает реб Шмуэля-Муни Иоселе, сын реб Ошер-Аншла. Восемнадцатилетний мудрец и эрудит уже понял, что дуэль толкователей закончилась. Он перестает вертеть свои вьющиеся пейсы, а шесть виленских фолиантов Талмуда, которые сами собою листались и сопоставлялись в его памяти, уплывают в недра его разума, точно в большой книжный шкаф.
Один против всех
Реб Шмуэль-Муни мигом вылезает из-за стола и пытается отвести реб Довида в сторонку, чтобы пошептаться с ним, как он это обычно делает, примиряя спорящих. Но реб Довид стоит, наморщив лоб, и его молчание ясно показывает, что он тверд и непоколебим, что он не желает секретничать. Реб Шмуэль-Муни тут же меняет политику и принимается говорить громко, так, чтобы все слышали:
— К чему раздоры? Можно повести дело так, чтобы и этих удовлетворить, и тех не обидеть. Полоцкий даян подпишет решение о том, что он допустил ошибку, а агуна пусть последует по своему разумению.
— Я не намерен ничего подписывать, — возражает полоцкий даян.
— Тогда можно по-другому, — реб Шмуэль-Муни описывает большим пальцем круг в воздухе, — вы таки ничего не подпишете, но убедите эту женщину, чтобы она развелась с мужем.
— Я не желаю, чтобы она разводилась, — отвечает реб Довид.
— А что в том раввинам? — расплывается и без того широкое лицо Фишла. — Смысл ведь именно в том, чтобы реб Довид признал свою ошибку. Чем поможет развод агуны, если реб Довид не отменит свое разрешение?
— Положитесь на меня, это моя область, — обдает реб Шмуэль-Муни молодого человека презрительной усмешкой и вновь обращается к полоцкому даяну: — Если вы не хотите велеть агуне развестись, то так и быть, не надо; и если вы не хотите признать, что допустили ошибку, мы не будем оказывать на вас давление. Но что же? — реб Шмуэль-Муни хватается за свою длинную белую бороду, и по лицу его видно, как мысли бродят в его мозгу. — Но что же? Вы объявите в своей синагоге и в других синагогах, что вы не вмешиваетесь. Вы решали по рабби Элиэзеру Вердунскому. Но поскольку все ранние и поздние авторитеты выступали против рабби Элиэзера Вердунского, то вы не вмешиваетесь.
— Но я вмешиваюсь, — заявляет полоцкий даян.
Реб Касриэль кашляет раз и еще раз, чтобы не расхохотаться. Фишл Блюм сверкает большими круглыми глазами, чмокает жирными губами и силится сохранить серьезную мину на глуповатом лице. Он потирает свой жирный затылок, чешет полную белую шею под густой черной бородой и чувствует, как спазмы сжимают желудок. Еще миг, и он лопнет со смеху. Иоселе, сын раввина, начинает подпрыгивать и дергать волоски на своем подбородке: такого он еще от роду не слыхал! При чем тут эти «вмешивается» и «не вмешивается»? Даже реб Ошер-Аншл все ниже и ниже наклоняет голову, пока его борода не ложится на стол слитком серебра.
Реб Лейви Гурвиц, застывший на некоторое время в оцепенении, спохватывается и сухо спрашивает:
— Так на чем порешили?
— Он дикий упрямец! — кричит реб Шмуэль-Муни и оглядывается, как будто его внезапно окатили холодной водой. С таким неподатливым человеком, как этот полоцкий даян, он еще в жизни дела не имел. Иоселе в душе посмеивается над реб Шмуэлем-Муни и наматывает на палец свои пейсы. «Он только хвалится, что всякое дело — по его части. А в итоге он и политику вести не умеет». Иоселе с грустью глядит на дядю, реб Лейви, надеясь, что тот снова примется оперировать доводами ранних и поздних авторитетов. Однако реб Лейви уже утратил надежду достичь чего-либо посредством «Шулхан орух» и глаза его сверкают, как зажженные лампы:
— Полоцкий даян должен усвоить, что мы решим и объявим всенародно: он никакой не раввин, а откровенный хулитель небес. И в день взыскания взыщу! Мы напомним, что он уже однажды разрешил приносить деньги в субботу.
— И я был прав! — выпрямляется реб Довид Зелвер. — Я спас от голодной смерти еврейских детей в России!
— Ложь и обман! — вопит реб Лейви. — Деньги, которые зареченские прихожане принесли в субботу, пошли в дело через три недели. И поныне никто не знает, как долго добирались ваши посылки до России и попали ли они вообще в еврейские руки.
— Я не мог знать, что у старост каменные сердца и что они неделями будут ждать, пока наберется достаточно денег. — На губах реб Довида выступает желтоватая пена. — И даже если бы я знал, что старосты будут тянуть с отправкой посылок, я бы все равно это сделал! Этим я освятил имя Божье, чтобы никто не мог сказать, что наше Учение — безжалостное Учение, допускающее голодную смерть еврейских детей.
— Вы много на себя берете, полоцкий даян, — лицо реб Касриэля Кахане краснеет в тон его бороде. — Тора допускает нарушение субботы во имя спасения жизни. Но чтобы можно было нарушать субботу ради спасения нашего Учения от упреков в безжалостности, — об этом я слышу впервые в жизни.
— И вообще вы еще молоды! — распаляется и реб Шмуэль-Муни. — Это мы, члены ваада, устроили так, что вас, молодого человека из местечка, зачислили виленским даяном по Полоцкой улице!
— Скандал с агуной доставляет и мне большие неприятности, — кряхтит реб Ошер-Аншл и рассказывает о своем обычае оттягивать развод сколько возможно, как велит Закон и как он привык поступать в течение многих лет. Парочки уже привыкли к тому, что он откладывает, и в большинстве случаев мирятся между собой. Но в последнее время они кричат, что если нашелся раввин, который освободил агуну, то найдется и такой, что разведет их без волокиты. И реб Ошер-Аншл заключает: — Ведь душа реб Довида тоже стояла у горы Синай при получении Торы. И он принял Учение, по которому самым страшным грехом считается сожительство с замужней. Почему же он теперь против Учения? Почему он стал раввином? Неужто он полагает, что добьется того, чего не сумели добиться гаоны — от раввина Ицхака Алфаси[106] до ковенского раввина Ицхака-Элханана Спектора?
Увидев, что тесть вмешивается в спор, Фишл Блюм, пихаясь локтями, выбирается из круга теснящих его раввинов, и лицо его покрывается капельками пота от мысли, которую он собирается высказать: царь Саул хотел быть милостивее пророка Самуила и пожалел Агага, внука Амалека. И нам рассказывают наши блаженной памяти мудрецы, что в ту единственную ночь, которую прожил Агаг перед тем, как разрубил его пророк Самуил, лежал Агаг со служанкой, и от него произошел злодей Аман. А тот же Саул, пожалевший Агага, метнул копье в сына своего Ионатана и хотел погубить царя Давида. Неуместная жалость — тоже жестокость. Это справедливость, ведущая к обману, — заключает Фишл Блюм и поглядывает на тестя, законоучителя по разводам.
«Гляди-ка! И он, мой зятек, может вставить словечко. Но раввинскую должность искать он ленится. Сидеть в зятьях удобнее!» — думает реб Ошер-Аншл и глядит вниз, на свою серебряную бороду, заснувшую от усталости на столе.